Он был дома; и дома его тихо ждала (о чудо!), сразу за дверью, прикрученная к стене – “Ямаха оф Америка”, диагональ 28 дюймов, лучше не найдешь ни за какие деньги, да и дешевле тоже. (Все прокатные и кабельные услуги Капелл оплачивал сам, так как Люси телевизор не любил.)
Что попало Капелл не смотрел. Он берегся для программ, которые серьезно его цепляли. Поскольку первая из таких начиналась только в 10:30, час – два в промежутке он подметал, чистил с песком, вощил, полировал и вообще всячески холил и лелеял пол, точно так же, как в течение девятнадцати лет дважды в сутки, утром и вечером, драил бетон камеры. После чего, умиротворенный, он откатывал блестящий пол над своей кроватью и с чувством исполненного долга ложился, готовый воспринимать. Казалось, тело его исчезает.
Как только ящик оживал, Капелл ну прямо преображался. В 10:30 он становился Эриком Лэйвером, молодым адвокатом-идеалистом, с идеалистическими представлениями о добре и зле, приблизить которые к реальности не сумели даже два катастрофических брака (а на горизонте маячил третий). Впрочем, с недавнего времени, как он подключился к делу Форреста... Это была “Правда, и только правда”.
В 11:30 по плану Капелла предусматривалась дефекация, пока передавали новости, спорт и погоду.
Далее: “Пока Земля еще вертится” – натуральный эпос, так что в разные дни аудитории предлагались разные персоналии. Сегодня, в качестве Билла Харпера, Капелл был озабочен по поводу четырнадцатилетней падчерицы Мойры, девицы со своими сложностями, которая при бурной ссоре за завтраком заявила, что лесбиянка. Как будто этого было мало, жена его, стоило поделиться с ней новостью, стала настойчиво утверждать, что и сама когда-то любила другую женщину. Кто могла быть та другая женщина, он опасался, что уже знает.
Увлекали его не сюжеты, а лица актеров, их голоса, жесты; размеренные, открытые, полнотелые движения. Пока их самих трогали свои воображаемые проблемы, Капелла это устраивало. Что ему было нужно, это лицезреть подлинные эмоции – слезы на глазах; хватанье за грудки; губы, раскрытые для поцелуя, искривленные в ухмылке или озабоченно поджатые; дрожь в голосе.
Он сидел на матрасе, откинувшись на подушки, в четырех футах перед экраном, дышал быстро и неглубоко, полностью отдавшись мерцанию и шуму, исторгаемыми ящиком, которые и составляли – куда более, чем какие бы то ни было собственные его действия, – стержень всего капелловского существования, единственный источник счастья, какое он ведал и помнил.
Ящик научил Капелла читать. Ящик научил его смеяться. Ящик показал самим лицевым мускулам его, как выражать боль, страх, гнев и радость. От ящика он узнал, какими словами пользоваться во всех тупиковых ситуациях другой его, внешней жизни. И хотя Капелл никогда не читал, не смеялся, не хмурился, не говорил, не вышагивал, да и вообще не делал ничего так же хорошо, как его экранные воплощения, все равно в конечном итоге они неплохо о нем заботились, иначе он не припадал бы сейчас к живительному источнику.
Искал – и находил – он нечто гораздо большее чем искусство; искусство он отведывал в вечерний прайм-тайм, но оно ничего ему не давало. Нет, главное было – возвращаться после трудового дня к лицу, которое можно узнавать и любить, собственному или чьему-то еще. Или если не любить, тогда какое-нибудь другое, столь же сильное чувство. Точно знать, что на следующий день он будет ощущать то же самое, и через неделю. В другие века эту функцию выполняла религия: рассказывала людям историю их жизни, а спустя некоторое время повторяла рассказ.