– Будет исполнено, Федор Никитич, – понимающе поклонился слуга.
Царскому брату хватило всего три дня, чтобы понять: он легко сможет заменить капризную «лягушонку» на куда более молодых и бойких девок в постели, на куда более умных собеседников за столом и на куда более знатных спутников на прогулках. Однако он никогда не сможет заменить ее ни на кого в своей душе.
Юные прелестницы были сладкими и умелыми, изысканно старательными, но не было в их ласках той подкупающей искренности и радости, к каковым он так быстро успел привыкнуть. Собеседники были умны, но в них не хватало той самой строптивости и самоуверенности, что порою так злила боярина в Ксении. Они боялись возражать хозяину, спорить, перечить. Федор Никитич разговаривал словно бы сам с собой. В его спутниках отсутствовала та веселая бесшабашность, с каковой гуляла боярская дочь Шестова. Они не умели сорваться с места, закружиться, засмеяться, и уж тем паче – неожиданно обнять Федора и поцеловать, нежно прижаться – и оттолкнуть.
И даже хмельное вино больше не даровало царскому брату былой легкой безмятежности.
Раз за разом привычные за долгие годы развлечения оставляли в душе Федора Никитича горько-кислое послевкусие. Словно бы из его жизни оказалось украдено нечто очень важное, самое живое. Некая искорка, солнечный зайчик, воздушная свежесть. В ней остался только пустой, постылый ритуал.
Боярский сын Захарьин поймал себя на том, что рассматривает разбитую вокруг сирени цветочную клумбу. Здесь росли миндаль и розы, лилии и орхидеи, люпины и гладиолусы. Тюльпаны, нарциссы, маки…
– Третьяк! – вскинув палец, остановил приказчика хозяин подворья. – У нас ромашки есть?
– Чего? – замер спешащий куда-то с тяжелой корзиной слуга.
– Ромашки. Это такие цветы на тоненьком стебельке, с желтой серединкой и белыми лепестками по краям, – сжал пальцы в щепоть боярин.
– А-а-а, ромашки, – опустил корзину приказчик. – За Курьим погостом вся луговина сплошь ими заросла. Я сие место обычно отдельно велю обкашивать и опричь сена прочего сушить. Ромашка, Федор Никитич, зело полезна, коли у скота брюхо пучит. Вот тогда заместо обычного корма ее и даю.
– Уже косил?
– Токмо собираюсь.
– Молодец, Третьяк! – ухмыльнулся боярский сын Захарьин. – С меня за сию твою находчивость рубль. Ты просто словно в воду посмотрел!
Ксения сидела у распахнутого окна и крупным крючком вязала из порезанной на тряпочные ленты старой одежды коврик для сеней. У обеих дворовых девок Шестовых работы было невпроворот: брюкву запарить, подстилку в курятнике поменять, белье выполоскать, корову подоить, и потому рукоделием боярская дочь занималась в одиночестве.
Внезапно в ворота постучали, заглянувший через створку смерд в суконной шапочке громко спросил:
– Сие есть подворье Шестовых? Ксения, дщерь Иванова, здесь обитает?
– Здесь, здесь, – отозвался холоп, таскавший воду на конюшню.
– Тогда отворяй!
Воротины поползли в стороны, и на двор медленно вкатились три тяжело груженных возка.
Ксения охнула и выронила спицы: под ее окнами оказались три огромных, в два человеческих роста, стога из одних только свежих, пахнущих луговой влажностью ромашек!