Моргана так и не показалась.
Мы чувствовали, как она незримо присутствует где-то рядом, но никто не смел сказать об этом. Будто такие слова могли ее призвать. Также мы молчали и о том, что я сделал в храме. Но память об этом продолжала отравлять мои мысли. То отвратительное чувство, когда мой нож вонзился в плоть Архиепископа. То особое усилие, которое пришлось приложить, чтобы протиснуть лезвие меж костей прямо к сердцу. Глаза Архиепископа, широко распахнутые и растерянные от того, что человек, которого он считал почти что сыном, предал его.
За это я буду гореть в аду. Если ад вообще существует.
Мадам Лабелль очнулась первой.
– Воды, – прохрипела она. Ансель полез за флягой, а я поспешил к матери.
Я молчал, пока она не напилась вволю. Просто смотрел на нее. Изучал. Пытался успокоить бешено колотившееся сердце. Совсем как Лу, мадам Лабелль оставалась бледной и болезненной с виду, а ее синие глаза оттенили едва заметные синяки.
Когда наконец мадам Лабелль выронила фляжку, она нашла взглядом меня.
– Что произошло?
Я наконец выдохнул.
– Мы выбрались.
– Это я заметила, – ответила она неожиданно едко. – Я спрашивала, как именно.
– Мы… – Я оглянулся на остальных. Как много они поняли? Как много они видели? Они знали, что я убил Архиепископа, знали, что Лу выжила – но смогли ли усмотреть в этом связь?
Один взгляд на Коко послужил мне ответом. Она тяжело вздохнула и потянулась взять у меня Лу.
– Давай ее сюда.
Я заколебался, и Коко помрачнела.
– Возьми свою мать и пойди прогуляйся. Расскажи ей все… или за тебя это сделаю я.
Я переводил взгляд с одного лица на другое, но, похоже, словам Коко никто не удивился. Ансель не желал на меня смотреть. Когда Бо дернул головой, одними губами сказав: «Давай уже», у меня упало сердце.
– Ладно. – Я передал Лу Коко. – Мы не станем отходить далеко.
Я взял на руки мадам Лабелль и понес прочь. Когда мы оказались там, где нас уже никто не мог услышать, я уложил ее на клочок земли помягче и сам опустился рядом.
– Ну? – Нетерпеливо глядя на меня, она оправила юбку. Я нахмурился. Судя по всему, от близости смерти моя мать становилась раздражительной. Но я не возражал, ведь благодаря этому я мог думать о ее раздражении, а не о том неуютном чувстве, которое в этот миг росло и росло у меня внутри. Много невысказанных слов пронеслось между нами, когда мадам Лабелль умирала.
Вина. Гнев. Тоска. Сожаление.
Да, лучше уж раздражение, чем все это.
Я отрывисто и хмуро пересказал все, что случилось в храме, очень размыто обмолвившись о том, какую роль сыграл в нашем спасении сам.
Но мадам Лабелль была досаднейше сообразительна. Она видела меня насквозь.
– Ты что-то недоговариваешь. – Она наклонилась ближе и вгляделась в меня, поджав губы. – Что ты сделал?
– Ничего.
– Разве? – Мадам Лабелль изогнула бровь и откинулась назад, опершись на руки. – То есть ты утверждаешь, что убил своего патриарха, человека, которого любил, безо всякой видимой на то причины?
Любил. В прошедшем времени. От мысли об этом у меня к горлу подкатил ком. Я кашлянул, чтобы от него избавиться.
– Он ведь нас предал…