И все хлопают. Сейчас вот этот худой вышел и с улыбкой что-то говорит, вот как раз T, главный конструктор ряда изделий в ОКБ. Вот снова зал. Выражения на лицах — сложные. Почему не B? Ну, почему не B, мы уже выяснили, хотя Бог его знает… Многим не нравится, что времена меняются, но никуда от этого не денешься. При N, тогда гонка вооружений вовсю шла, об этом не думали вообще, даже не ставили так вопрос. А когда спала гонка, вот тут-то и выяснилось, что надо и стиль управления менять теперь, и культуру производства как-то налаживать, потому что работник уже не просто деталь, а он человек, и его теперь надо мотивировать к труду как-то иначе, по-разному, и вообще надо оторвать глаза от станка и посмотреть вокруг, что вообще происходит… И N понимает, что V, с его открытостью, гибкостью, живостью, даже некоторым авантюризмом, — он лучше подходит на роль такого руководителя…
N протирает очки. Тяжело откинулся назад. Всё-таки какое-то смущение есть, неловкость, или просто так кажется со стороны, мы, зрители, вкладываем этот смысл в ситуацию. N ещё, похоже, не осознал. Это же тоже надо было решиться. Отдать завод, который фактически сделал. Ну, мы на самом деле не знаем, может быть, всё и не так было мирно, как здесь показано. А тут они очень дружелюбно друг с другом лобызаются. Так ведь с V невозможно по-другому. Он на тебя смотрит и тебя отзеркаливает, отражает, обаяет. Кажется, что наедине с собой V просто перестаёт существовать за ненадобностью. Многие так и не смогут полюбить его из-за этого. Им будет казаться, что сущность V — показуха — несовместима с искренностью и глубиной. N ведь знал по именам многих рабочих, он, бывало, всегда низом пройдёт. V рабочих, безусловно, по именам знать не будет; да и вообще руководить будет главным образом из кабинета…
Смотрите, смотрите, все хлопают, а вон сидит человек и не хлопает, вот он облокотился и смотрит с большим вниманием: что же это делается, граждане, куда мы катимся, кому мы завод отдаём, что за прыткий товарищ, да он если на стул нашего N взгромоздится, он же ногами до пола не достанет.
Но он достанет.
Вот, лобызаются. Причём V приходится тянуться, а N с трудом нагибается. И теперь они долго жмут друг другу руки, и V, чувствуется, не может так долго и сильно жать, как N, и поэтому V начинает улыбаться, прямо-таки вспыхивает на его лице улыбка, и когда люди из зала видят его улыбку, то у них на лицах меняются выражения, из сложных они превращаются в ещё более сложные, и кое-кто меняет позу, а тот, который не хлопал, он весь подаётся вперёд, облокотившись, а ладонью подпирает подбородок, так что за этой широкой лапой не виден его рот, а видны теперь только тёмные блестящие глаза. И это последний кадр.
[16. ИСПЫТАНИЯ]
На стене висит ковёр, вышитый крестом, вернее, крестами, то есть крестиками: внизу километры воды, глубокое дно, наверху серое небо и сопки. Вот жёлтый крестик, это в своей утеплённой куртке, которую сшила ему жена, идёт по сопкам товарищ D, одессит, идёт, выдыхая огонь, в жёлтой куртке с фиолетовыми карманами. Он идёт по дороге, петляющей между сопок, и на него из-за сопок смотрят неизвестные ему зверьки. Дует сильнейший ветер, он дует уже третью неделю, и потому от всего снега, что был в сопках, осталась только дорога — она утоптанная, и снег на ней держится лучше. Зимой, когда наметало сугробы, дорога эта казалась траншеей среди глубочайших барханов, а теперь барханы растаяли, их сдуло ветром, а дорога стала китайской стеной, мостиком, и вот D балансирует на этом скользком мостике, согнувшись в три погибели в своей жёлтой куртке, которая парусит. И D выдыхает огонь солнечного чесночного супа, и водки, и аспирина, и кашляет как доходяга, а делать нечего. (Мы удаляемся, и снова видим: серое на сером, косточка подводной лодки внутри.)