Степан от материнской ухмылки едва не взорвался и, прямо глядя Анфисе в глаза, отчеканил:
— Не судите и не судимы будете!
И тут заговорила Марфа, цитируя какие-то святые книги:
— «Неизвинителен ты, всякий человек, судящий другого, ибо тем же судом, каким судишь другого, осуждаешь себя, потому что, судя другого, делаешь то же». — Она на секунду замолчала и продолжила: — «Не судите и не будете судимы; не осуждайте и не будете осуждены; прощайте и прощены будете». «Ибо суд без милости не оказавшему милости; милость превозносится над судом».
Марфа покраснела, смутилась, когда на нее все уставились. Она впервые и неожиданно для себя выступила в защиту Степана, которого мать колола по любому поводу.
Чувство Марфы к Степану уже не было удушающе тоскливым, оно перешло в тихую нежную грусть, не терзало сердце ржавой пилой, а едва слышно ныло в груди. Так бывает, когда где-то далеко на болоте курлычут невидимые птицы и ты их не ушами слышишь, а загрудиной.
— Обстоятельства разные жизненные бывают, — сказал Еремей Николаевич.
— На обстоятельства неча пенять! — отрезала Анфиса Ивановна. — Обстоятельствами любое зло и разврат оправдать можно. Ишь ты, закобелил ее Вронский! Сына бросила и мужа венчанного, в Италию умахнула. Хорошей супруге Италия не требуется!
— Я вам удивляюсь! — воскликнул Василий Кузьмич. — То есть я не удивляюсь тому, как примитивно вы оцениваете сюжет гениального произведения. Граф Толстой пишет о душевных переживаниях, он делает акценты на мучительной роковой непереносимости страстей…
— Где у гулящих баб акценты страстей, известно, — перебила его Анфиса Ивановна. — Книга правильная, но вредная.
— Либо правильная, либо вредная, — усмехнулся Еремей Николаевич.
— Вредная, потому что жалость к Анне вызывает, а правильная, потому что таким, как она, один путь — самоубийство, — пояснила свою точку зрения Анфиса. — Граф Толстой ее под поезд кинул справедливо.
Анфисе не нравилось расхождение мнений. А более всего то, что все мужики почему-то испытывали к Анне Карениной сочувствие. Хорошо, хоть женская часть семьи была единодушна в осуждении развратницы. Нюраня не в счет — дочка только глазами хлопала и с одного на другого спорщика взгляд переводила.
— Что вы все про Анну?! — потрясла ладошками в воздухе Нюраня. — Она же старая! Левин! Его идеи! — захлебнулась, не находя слов, и повернулась к брату: — Степа, скажи!
Мать не дала большаку рта раскрыть.
— Та-ак! Ышшо одна идейная вылупилась! — уперла кулаки в бока Анфиса. Она не помнила, в чем состоят идеи Левина. Но от самого слова «идеи» ничего хорошего ждать было нельзя. — Анадысь я тебя этими идеями пониже спины повоспитываю!
Нюраня тут же торкнулась под мышку к сидящему рядом Петру, он приобнял ее. Укрываясь от материнского гнева, девочка часто ныряла под крылышко к братьям или к отцу.
Никому столько угроз не высказывалось, как Нюране, никто столько язвительных слов не слышал, сколько Степан. И в то же время все видели: и большак, и младшая дочь у Анфисы на особом положении.
— Не надо переводить наш диспут в область личных отношений! — вскочил и принялся мерить шагами горницу Василий Кузьмич. Ему лучше всего думалось и говорилось в движении. — В конце концов, это чрезвычайно любопытно! Тут, в зауральских снегах, среди дремучей тайги, и вдруг спор об «Анне Карениной»! Лев Николаевич много бы отдал, чтобы услышать, как его произведение обсуждает народ.