Юноше стоило невероятных усилий говорить. Но дух его еще не был сломлен, и он придавал его словам страшную, потрясающую силу.
— Вот этот человек, что стоит здесь, грабил нас без зазрения совести, как все эти знатные господа грабят нас, ничтожных тварей, облагают нас чудовищными податями, заставляют работать на себя без отдыха и все даром. Нам нельзя было молоть свое зерно нигде кроме как на его мельнице, его птица кормилась на наших полях, но не приведи бог кому-нибудь из нас завести свою, хотя бы одного куренка, у нас не было ничего своего, нас обирали до нитки, а если в кои-то веки кому-нибудь из нас случалось раздобыть кусок мяса, мы ели его тайком, заперев двери и окна, чтобы никто не видел, не то тут же явятся господские слуги и отнимут. До того уж нас разорили и забили, до такой нищеты мы дошли, что отец нам часто говорил, на такую жизнь детей рожать — только горе плодить, и мы должны бога молить, чтобы наши женщины бесплодными были и чтобы весь наш люд горемычный поскорее вымер.
Я никогда не видел такого бурного негодования, такого взрыва оскорбленных чувств у подневольного человека. Я давно подозревал, что угнетенный народ таит в душе чувства возмущения и обиды, но, глядя на этого умирающего юношу, я понял, с какой неудержимой силой эти чувства рвутся наружу.
— И все-таки, доктор, сестра моя вышла замуж. Он хворал, бедняга, и она жалела его, заботилась о нем, ей хотелось выходить своего милого, и она стала его женой, и он поселился с нами, в нашей лачуге, в конуре, как сказал бы этот гордец. Как-то раз, не прошло и нескольких недель, как они поженились, сестра моя попалась на глаза его брату и так приглянулась ему, что он попросил нашего господина уступить ее, отдать ему, — ну, а то, что она мужняя жена, им до этого, конечно, не было дела. Он охотно согласился, но сестра у меня хорошая, честная, и она так же, как и я, ненавидела его брата. И что же они надумали, эти двое, чтобы заставить мужа отказаться от жены, чтобы он сам уговорил ее пойти к этому человеку? Юноша все время смотрел мне в глаза, но сейчас он с усилием перевел взгляд на невозмутимое лицо холодно смотревшего на него маркиза, и я, глядя на них обоих, понял: все то, что он говорит, — правда. Я как сейчас вижу их перед собой, даже вот здесь, в тюрьме, эти скрестившиеся взгляды, полные взаимоуничтожающей гордости, гордости знатного дворянина и гордости простого крестьянина; презрительного равнодушия и задушенных чувств ярости и неутоленной мести.
— Известно вам, доктор, что эти знатные господа имеют право запрягать нас, как скот, и возить на нас тяжести? Вот так они и запрягали его, и он возил тяжести! А знаете ли вы, что у них также есть право заставлять нас караулить всю ночь на пруду, в парке, гонять лягушек, чтобы они своим кваканьем не мешали спать господам? Вот так они и держали его — ночью на пруду в парке, в тумане и сырости, а днем запрягали в телегу. Но он все равно не сдавался. Нет, не сдавался! И вот однажды днем, когда его отпрягли и отпустили домой полдничать — а была ли в доме еда, про то они не спрашивали, — он пришел к жене, упал ей на грудь и забился в рыданиях, а тут как раз часы били двенадцать, вот он на последнем ударе и затих, помер у нее на груди.