– Видел я Дашутку… Передал, как уговорено.
Роман поиграл концом наборного серебряного ремня, небрежно спросил:
– А она что?
– Я, говорит, не жена ему, чтобы командовать надо мной. Пусть он меня не пужает, говорит.
Роман прикусил губу, поморщился:
– Да где же ты ее видел?
– Знамо где – на игрище… Какой-то чернявый там с ней… По вывеске судить – из караульских. Хотел я его березовым киселем угостить, да поопасился: парнишка широкий. – И, не желая больше продолжать разговор, закончил: – Спать, паря, хочется, я эту ночь почти не спал.
Он перевернулся на спину, надвинул на глаза фуражку и замолчал. Роман немигающими глазами смотрел на глянцевую листву. Листва шумела невнятно и загадочно. Прямо над головой его неширокий овальный лист, налитый солнечным светом, сверкал, как золотая медаль. Ревность жгла и давила Романа. Так и подмывало его удариться оземь, прокричать в равнодушный день про свою обиду. Но если бы закадычный друг его Данилка участливо спросил, что с ним, даже ему он не сказал бы правды.
…В полночь, когда на нарах вповалку крепко спали усталые казаки, Роман осторожно выскользнул из зимовья. Захватив с собой дробовик, седло и уздечку, прокрался он на залежь к пасущимся лошадям. По дребезжащему звуку медного ботала отыскал в туманной ложбинке Гнедого. Испуганный конь шарахнулся в сторону, звеня колечками пута, тревожно всхрапывая. Протяжно и тихо Роман окликнул его, и конь доверчиво потянулся к нему. Ласково похлопал он коня по крутой теплой шее, угостил ломтем ржаного хлеба и, часто оглядываясь на зимовья, стал седлать.
В небе медленно передвигались облака. Далеко на востоке часто вспыхивало зеленоватое зарево молний, где-то шла, там, над синей Аргунью, гроза и щедро поила ковыльную степь.
Шагом отъехал Роман от зимовья. На пригорке, где стояла развесистая береза, похожая ночью на облако, он остановил коня. Прислушался. Тишина стояла над чуть видимыми зимовьями. Роман подтянул потуже подпруги, поправил переметные сумы, в которых стоял жестяной банчок из-под спирта, наполовину наполненный дегтем, и пустился в галоп по темной дороге. Поселок спал. Похожая на гигантского коршуна туча неподвижно стояла над ним. Где-то на выгоне выли волки, и в темных пустынных улицах хрипло отвечали им собаки. От ворот поскотины повернул Роман Гнедого прямо в Царскую улицу. Гулко зашлепали по уличной грязи копыта. Справа и слева смутно забелели закрытые наглухо ставни окон. Вот и козулинский дом с шатровой крышей. Вот и та самая лавочка под тополем, где недавно прокоротал он с Дашуткой ночь. Роман невольно пониже пригнулся к луке и услышал, как больно сдавило под рубахой сердце. «Если прохлаждается она с ним на лавочке, то мало добра будет. Поверну на них и – была не была – начну конем топтать и плетью пороть», – подумал он, пристально вглядываясь в темноту. Но на лавочке было пусто. Трясущимися руками вынул из сумы банчок с волосяным помазком и пошел вдоль глухих заплотов обратно. У тесовых, обитых звездочками жести козулинских ворот остановился, воровато оглядываясь. «Пропишет ей завтра Епиха», – злорадно подумал про Дашутку и брызнул с помазка на ворота жирную дегтяную кляксу. «Да и мне житья не будет, ежели дознаются… Каталажки не миную. Проходу потом не дадут в поселке», – подумал Роман и почувствовал, что стало ему не по себе. Он поглядел на кляксу, нерешительно потоптался с ноги на ногу. «Скажут, мазал, да не домазал, побоялся… Врут же…» И с мрачной решимостью, вновь подступив к воротам, начал смолить их вкривь и вкось.