— Ты что-нибудь помнишь из того дня, когда тебя подстрелили? — спросила Энджи, подбрасывая еще одну веселенькую тему для разговора.
Я мотнул рукой:
— Кусками. Помню шум.
— Это точно, а? — Она улыбнулась, вспоминая. — Громко там было — столько пушек, стены бетонные. Жуть.
— Ага. — Я тихо вздохнул.
— Твоя кровь, — сказала она. — Ею там все стены заляпаны были. Когда «скорая» приехала, ты лежал без сознания, и я помню, как просто стояла и глядела на все это. Твоя кровь — ты сам, — но не внутри, как надо. А на полу, и на стенах тоже. Ты даже не белый был, а голубоватого оттенка, как твои глаза. Лежал там, но знаешь, тебя там уже не было. Как будто ты уже был на полпути к небесам и давил на газ изо всех сил.
Я прикрыл глаза, поднял руку. Ненавижу слушать об этом дне, и ей это было известно.
— Знаю, знаю, — сказала она. — Я просто хочу, чтобы мы оба помнили, почему завязали со всем этим жесткачом. И не только потому, что тебя подстрелили. Потому что мы подсели на все это. Тащились от этого. До сих пор тащимся. — Она запустила руку мне в волосы. — Я родилась не только для того, чтобы читать «Спокойной ночи, Луна» по три раза на дню и вести пятнадцатиминутные дискуссии о чашечках.
— Знаю, — сказал я.
Я знал. Уж кто-кто, а Энджи явно не была создана для того, чтобы быть матерью и домохозяйкой. И не потому, что ей это не удавалось — удавалось, и еще как, — просто ей совершенно не хотелось ограничивать себя этой ролью. Но когда она вернулась в колледж и с деньгами стало туго, стало логичным не тратить деньги на нянек, а днем сидеть с Габби, а по вечерам учиться. И вот так — как говорится, сначала постепенно, а потом внезапно — мы оказались там, где оказались.
— У меня крыша от всего этого едет. — Она указала глазами на игрушки и книжки-раскраски, валяющиеся на полу гостиной.
— Надо думать.
— Крыша едет, дом горит, шифер во все стороны.
— Медицинский термин именно такой, ага. Ты отлично справляешься.
Она закатила глаза:
— Спасибо, но только, милый?.. Я, может, и притворяюсь отлично, но все равно — притворяюсь.
— Разве не все родители так же?
Она скривилась:
— Нет. Ну, серьезно, кому захочется говорить о деревьях? По четырнадцать раз. За день. Эта малютка, я ее обожаю, но она анархистка. Встает когда хочет, думает, что буйство в семь утра — самое оно, иногда орет безо всякого повода, решает, что будет есть, а что — ни в какую по двадцать раз за минуту, лезет руками и лицом в неимоверно отвратительные места, и нам с ней маяться еще четырнадцать лет — в том случае, если мы наскребем денег на колледж, а на это шансов мало.
— Но прежняя жизнь загоняла нас в могилу.
— Загоняла. Но как же я по ней соскучилась, — сказала она. — По прежней жизни, которая загоняла нас в могилу.
— Я тоже. Хотя сегодня я узнал, что превратился в слабака и тряпку.
Она улыбнулась:
— Превратился, а?
Я кивнул.
Она вскинула голову:
— Ну, если уж на то пошло, ты изначально был не так чтобы уж очень крут.
— Я знаю, — сказал я. — Так что представь, в какого легковеса я теперь превратился.
— Черт, — сказала она. — Иногда я тебя просто до смерти люблю.