Итак, подошел день нашего поэзоконцерта в Кенигсбергском музыкальном училище. Мы вовремя расклеили афиши, Петр Угроватов оповестил культурную общественность города и устроил публикации в местных газетах. Остальное сделали слухи и наша слава, уже докатившаяся до Балтики. Зал вопреки всем опасениям оказался полон. Описывать ход концерта я считаю излишним, скажу лишь, что на сей раз, вдохновляемые улыбками хорошеньких музыкантш, мы стяжали даже более оглушительный успех, чем обычно. Это вдвойне приятно, поскольку до нашего визита в Кенигсберг о нас в этих краях хотя и знали, но только понаслышке. С трудом отбившись от многочисленных поклонников, мы направились в гостиницу, чтобы, как водится, хорошенько отметить свой триумф. Едва мы в сопровождении Петра поднялись в номер и достали из сумок запасы провизии и горячительных напитков, сделанные по дороге, как в дверь номера постучали. Пожаловавшие к нам гости отрекомендовались нашими пылкими поклонниками — не зря им даже удалось выведать, где мы живем. С другой стороны, в этом не было ничего особенно удивительного, так как весь персонал гостиницы, пораженный необычностью наших манер и ухваток, с первого дня нашего приезда только о нас и говорил, что облегчало наведение справок. Итак, перед нами предстали молодой человек лет тридцати — местный поэт Василий Змиев и его подруга — прелестная юная блондинка по имени Элла. Затем явился еще один юный джентльмен по имени Альберт Хуснетдинов, оказавшийся впоследствии, как то ни странно, яростным русским шовинистом. Разговор, само собой, зашел о поэзии, относительно которой Змиев имел целый набор сложившихся мнений, точек зрения, убеждений и трактовок, а также собственную ценностную шкалу. Некоторое время мы терпеливо слушали его разглагольствования, но гнев постепенно разгорался в наших сердцах. Я вспоминал слова Гофмана: «Но можно ли нанести художнику оскорбление более глубокое, чем то, когда толпа считает его своим ровнею? А ведь это бывает всякий день! Как часто меня просто тошнило, когда какой–нибудь тупоумный молодец начинал болтать об искусстве, цитировал Гете и пытался заставить сиять того духа поэзии, который одною искрою мог бы уничтожить бескровного слабоумца!» После нескольких уничтожающих, хотя и безобидных по форме острот, повергших в растерянность провинциального гения, мы взялись за него всерьез и не оставили камня на камне от всех его нелепых теорий. Заодно досталось и Элле, которая из материнского сочувствия попыталась вступиться за кавалера: если для нас и есть что–либо важнее женской красоты, так это истина и поэзия. Вскоре весь тот удобный и уютный мирок, который выстроил в своем сознании Змиев, оказался лежащим в развалинах, сокрушенный беспощадным скепсисом куртуазных маньеристов. В конце концов Змиев даже перестал нам возражать из опасения навлечь на свою лысеющую голову очередной град сокрушительных критических ударов. К тому же куртуазные маньеристы не ограничивались простым опровержением всех его мнений, но и не стеснялись сочетать критику с недвусмысленными намеками на скверный характер Змиева, его слабоумие и его физические недостатки. Наши выпады неизменно облекались в столь безукоризненно учтивую форму, что провинциальный Бавий при всем желании не мог ни к чему придраться и затеять ссору. В конце концов после того, как все аспекты личности Змиева были подвергнуты уничтожающей критике, он погрузился в молчание, словно пытаясь отыскать в самом себе хоть что–то подлинное и способное оправдать его жизнь на земле. Однако процесс разрушительного анализа протекал быстрее процесса самооправдания, и в результате Змиев смирился с тем, что его существование не имеет никакого убедительного смысла, и превратился в безвольное и во всем нам покорное существо — своего рода зомби. К этому надо добавить, что он, как и все малоизвестные литераторы, необычайно быстро пьянел. Не зная, чего бы еще потребовать от нашего незадачливого коллеги, мы отправили его на поиски гашиша, и он, упорный и изобретательный, как всякий зомби, через некоторое время принес целый пакет, стоивший наверняка больше, чем все движимое и недвижимое имущество Змиева. Свернув по огромной самокрутке из газеты «Калининградская правда», мы окутались сладковатым наркотическим дымом и переключили свое внимание на Эллу, которая, ссылаясь на поздний час, сделала вялую попытку нас покинуть. Впрочем, с первого взгляда на нее становилось ясно, что она только и мечтает об удачном поводе, способном помешать ей осуществить свое намерение. Таких поводов мы, разумеется, представили ей великое множество, и Элла, покоренная нашим остроумием, интеллектуальной мощью и учтивостью, решилась и далее разделять наше общество. Само собою разумелось, что при отсутствии свободных кроватей ей придется делить ложе с одним из нас. Царившая в скромном номере гостиницы «Берлин» атмосфера вседозволенности (или, по выражению Виктора Пеленягрэ, тотального гедонизма) заставила девушку забыть о нелепых ограничениях, накладываемых на личность филистерской моралью. Полагаю, Вам нетрудно догадаться, кто оказался счастливым избранником Эллы, я же из скромности обойду молчанием этот предмет и лишь замечу справедливости ради, что баловнем Фортуны мог стать любой из нас, ибо все мы были в ударе и, несомненно, заслуживали наивысшей женской благосклонности. Заторопившись кто в объятия Морфея, кто на ложе любострастия, мы вытолкали за дверь всех визитеров мужского пола, которые, впрочем, смогли с нами расстаться, лишь заручившись обещанием принять их на следующий день. Исключение составлял только Змиев, который сосредоточенно молчал и пребывал в состоянии, напоминавшем кататонический ступор. Забегая вперед, сообщу, что наезжавший и позднее в Кенигсберг Александр Севастьянов случайно повстречал Змиева на улице, и тот, по словам Александра, оставался в точно таком же достойном сожаления состоянии, как и в первый судьбоносный вечер своего знакомства с куртуазными маньеристами.