На Микея я совсем не сердилась, скорее, была недовольна собой. Человек проявил заботу, побеспокоился обо мне, а я фыркнула… значит, только подтвердила что и правда — глупая и мелкая. А обиды за ту ночь не было совсем.
Тут нужно было понимать, что такое жизнь в неспокойном приграничье, где все мы жили в постоянном страхе перед набегами степняков. Надежду на то, что выживем, давала только крепость со стражниками. В наших глазах они были единственными защитниками и спасителями. Таковыми и являлись, а потому заслужили прощение и не за такое.
И ласку женскую, что тайком дарили им наши девки и бабы, тоже заслужили. Потому что многие воины жизнями своими расплатились за нее. И не выгонят родные из дому толстую Сташу, даже если узнают — пожурят разве. А втайне еще и гордиться будут — сам командир позвал, другие женихи должны оценить это. Конечно, деревенские сплетницы осудят, разговоры будут, а может уже и нет — последний набег стал новостью поважнее.
И Микей свои раны получил, спасая и меня тоже. Так и что с того, что рукой потянулся — не покусал же? Потерпела бы… это малая награда ему. Вот только противилось что-то этому, не хотелось терпеть, а радости хотелось от мужской ласки. Знала уже, как оно — когда такая же крепкая и сильная рука не чужая, а любимая, почти родная…
Они оба видные, веселые, — и Микей, и Хоразд. Раньше я бы нечаянно задумалась, помечтала, а сейчас уже не могу — мужней женой себя чувствую. То ли слова бабки Мокреи сказались, что как невесту меня собирает, то ли мое обещание, данное ему и не отринутое им… Но ту ночь я ощущала своей свадебной и за столько счастья, что подарил он мне, верность будет совсем небольшой платой.
Так же хранили свою любовь, и оставались верны ей всю свою жизнь и бабушка с мамой. И, насколько я знаю, не жалели об этом ни мгновения. Только вот рождались от этой любви в нашей семье одни дочки — проклятию нужно было кем-то кормиться. Оно крепко вцепилось в наш род и об этом знали все в селе, а потому и обходили парни стороной наш дом. Все равно же оно не даст быть ни с кем, да и дитя чужое мало кто примет с радостью.
Голые деревья расступились. Раздвинулись в стороны от тропинки тяжелые сосновые лапы, и я увидела на небольшой заснеженной полянке избу. Совсем не большую — всего в одно окно. Вот только из глиняного вывода над коньком крыши не шел пахучий дровяной дым. Даже марево не струилось от печного тепла, как всегда бывает на морозе. И у меня сердце упало — в отлучке хозяин, нет его дома. Особо и страха не было, только досада. Пропасть я не пропаду — мне сказали, что в лесу дом запирать было не принято. Он и не был заперт. И я свободно вошла, открыв тяжелую, даже не скрипнувшую дверь, и осмотрелась.
Половину избы занимала большая печь с лежанкой наверху. С припечка забраться туда было легко, и видно было, что в холода там спали — лежали перина и подушка, в ногах сбилось одеяло. У окна стояла широкая лавка. Очевидно, место для сна по теплу. Возле другой стены — узкий длинный стол, заставленный посудой, заваленный свертками и мешочками. На его краю стояло почти пустое ведро с водой, а рядом с ним глиняная кружка. Над столом на крючках, вбитых в потолок, висели пучки сухой травы и от них в избушке стоял приятный летний дух.