Макаренко».
Я повертел в руках телеграфный бланк. Что же это значит? Они не хотят возвращаться? Хотят остаться там? Быть этого не может! А почему, собственно, не может? Такой дом, такой завод, такие люди… такой сад вокруг дома… Да почему не может быть, черт возьми?! У нас тут гораздо хуже. У нас нет ни завода, ни такого богатого дома, у нас еще многого нет. А там… И все-таки, все-таки – не может быть! Ну, Плетнев… ну, Репин! Но Король?! Нет, и Репин не мог! Что же это все значит? Зачем Антон Семенович спрашивает, кого он испытывает? Да нет, никого не испытывает. Ох, и хитрый же вы, Антон Семенович! Знаю я вас! Увидал троих хороших ребят – и уже хочет забрать их себе! Но как же все-таки быть?
– Как ты думаешь? – спросил я Жукова, показывая ему телеграмму.
Саня прочитал, повертел, как и я, листок, словно надеясь найти объяснение, углядеть еще какие-то первому взгляду незаметные слова. Откашлялся, сказал почему-то басом:
– Я бы, Семен Афанасьевич, ответил так: «Пускай сами решают».
– Ладно, – ответил я, – так и напишем. В тот же день я отправил телеграмму. Прошел день – ответа не было. Прошел другой – все то же.
– Телеграф у нас безобразно плохо работает, – мельком сказал после обеда Алексей Саввич.
– Право, следовало бы написать в газету о работе связи, – заметил под вечер Владимир Михайлович.
Ответ пришел еще три дня спустя. Мы сидели на крыльце. Были теплые, душистые майские сумерки, пахло молодой листвой, в бледном небе едва прорезывались первые зеленоватые звезды. И вдруг на дорожке под аркой показались какие-то тени. Только острые глаза Разумова могли узнать их, а может быть, просто его сердце учуяло!
– Король! Плетнев!
За Разумовым повскакали все – и наперегонки бросились навстречу приехавшим. Их было трое: третий действительно Плетнев, в коммунарской форме – в полугалифе и синей блузе с широким белым отложным воротником.
Тройку тормошили, тащили в разные стороны. Костик висел на шее у Короля и дрыгал ногами. Разумов оказался не из самых быстроногих и теперь едва пробился к Плетневу. Мальчишки секунду постояли друг против друга и вдруг – первый шаг сделал Разумов – обнялись. Остальные, смущенные таким непривычным проявлением чувств, разом отвели глаза и еще громче прежнего заговорили. Один Король смотрел снисходительно и понимающе.
– Целуются! – воскликнула удивленная Леночка.
– И ничего не целуются! – сурово возразил Лира.
Потом Плетнев подошел ко мне. Он изменился за год – окреп, раздался в плечах и уже не кажется таким долговязым. Лето только начинается, но он успел загореть на щедром украинском солнце, даже нос лупится. Открытое, хорошее стало лицо, и глубоко сидящие глаза смотрят уже не прежним недобрым и подстерегающим взглядом – другие стали глаза. Я внимательно рассматриваю его при свете фонаря, висящего над крыльцом, и Плетнев слегка смущается.
– Антон Семенович велел передать привет, – говорит он с заминкой и умолкает.
Протягиваю ему руку. Он крепко, обрадованно пожимает ее. Зачем говорить много? И так все ясно!
Тройку повели в столовую, и все гурьбой двинулись за ними. Плетнев и Король, с аппетитом хлебая щи, жуя горбушки (горбушки – любимое наше лакомство – дежурные нашли для всех троих), ухитрялись в то же время не умолкать ни на минуту. Наперебой рассказывали о днях пути, о коммуне, об Антоне Семеновиче. Любопытно, что говорили они по-разному. Плетнев – как старожил, знающий все насквозь. «У нас там…» – произносил он совершенно искренне, точно полжизни провел в коммуне. Король, как человек, открывший новую, удивительную страну, рассказывал с жаром, перескакивая с одного на другое. Репин изредка вставлял словечко, но больше молчал, хотя ел и пил с не меньшим аппетитом, чем те двое.