На обратном пути, едучи с Годл из Бойберика, я не вытерпел и откровенно сказал ей, о чем подумал. А она смеется и хочет меня уверить, что все они честнейшие люди, глубоко порядочные, замечательные люди, которые всей своей жизнью жертвуют ради других, а о себе даже не думают…
– А вот тот, что в рубашке, – говорит она, – из очень богатой семьи! Родителей бросил в Егупце, ломаного гроша у них брать не хочет.
– Скажи, пожалуйста! Чудеса в решете! – говорю я. – Очень славный парень, право ему бы к его рубахе навыпуск и длинным волосам еще гармошку в руки или собаку на привязи – то-то было бы загляденье!
Вымещаю эдаким манером всю свою злобу на ней, бедной, и на нем заодно… А она? Ничего! «Не открывает себя Эсфирь» – прикидывается непонимающей. Я ей «Феферл», а она мне – «общее благо, рабочие», – прошлогодний снег…
– Что мне, – говорю, – от вашего общего блага и от ваших рабочих, когда все это у вас делается по секрету? Есть такая поговорка! «Где секрет, там нечисто…» Вот скажи мне прямо, зачем он поехал, Феферл, и куда?
– Все, – отвечает, – скажу, только не это! И не спрашивай лучше! Поверь, со временем все узнаешь. Бог даст, услышишь, может быть даже вскоре, много нового, много хорошего!
– Аминь! – говорю. – Дай бог! Твоими устами да мед пить! Но чтоб наши враги так здоровы были, как я знаю и понимаю, что тут у вас творится и что означает вся эта канитель!
– В том-то, – отвечает она, – и беда, что ты этого не поймешь!
– Что ж, это так замысловато? Я, кажется, с божьей помощью, и более заковыристые вещи понимаю…
– Этого, – говорит она, – одним умом не понять, это чувствовать надо, сердцем чувствовать…
Так говорит она мне, Годл то есть, а лицо в это время у нее пылает, глаза горят. Будь они неладны, дочери Тевье! Захватит их что-нибудь, так уж целиком – с головой и сердцем, с душой и телом!
Расскажу я вам вкратце: проходит неделя, и две, и три, и четыре, и пять, и шесть, и семь – ни ответа, ни привета. «Ни гласа, ни отзыва», – ни письма, ни весточки.
– Пропал, – говорю, – Феферл! – и поглядываю на свою Годл. Ни кровинки в лице. Выискивает, бедная, себе работу по дому, хочет, видать, горе свое заглушить… Но хоть бы вспомнила о нем! Тихо! Как будто никогда и не было на свете никакого Перчика!
Но вот однажды случилась такая история: приезжаю домой, вижу – моя Годл ходит заплаканная, с набухшими веками. Начинаю расспрашивать и узнаю, что был недавно какой-то длинноволосый и о чем-то шептался с ней, с Годл то есть. «Ага! – думаю. – Это, наверное, тот самый, который удрал от богатых родителей и носит рубаху навыпуск…» И, недолго думая, вызываю Годл и сразу же беру ее в оборот:
– Скажи-ка мне, дочка, ты получила от него весточку?
– Да!
– Где же он, твой суженый?
– Далеко! – говорит.
– Что он поделывает?
– Сидит.
– Сидит?
– Сидит.
– Где сидит? За что?
Молчит. Смотрит мне прямо в глаза и молчит.
– Скажи-ка, мне, дочь моя, – говорю я, – насколько я понимаю, он сидит не за воровство. Но в таком случае это у меня в уме не укладывается: коль скоро он не вор и не жулик, – за что же он сидит, за какие такие грехи?