В работах, посвящанных интерпретации философии Гегеля, Хайдеггер вел борьбу с традицией метафизики. Хайдеггер всегда сводил Гегеля к представляемой им метафизической традиции. И поэтому он, выступая против Гегеля, порой не слышал, - как я полагаю, - самого Гегеля.
Чтобы пояснить свою мысль, я уточню, что речь идет вовсе не только о силе немецкого языка или о том, что лишь благодаря ей можно найти путь к греческому. Ведь для тех, кто приходит к нам из других культурных и языковых миров, чтобы вместе с нами заниматься философией, дело обстоит подобным же образом. Они сами должны уловить послание Хайдеггера. Недостаточно вглядываться в Канта, Гегеля или Хайдеггера, как это делали мы; недостаточно видеть их такими, какими они сами себя представляли. Речь не идет и о том, чтобы повторять хайдеггеровский язык. Хайдеггер всегда возражал против того со всей решительностью. С самого начала он полностью отдавал себя отчет в опасностях такого повторения, называя сущность философских высказываний лишь "формальным уведомлением". Тем самым он хотел подчеркнуть: самое большее, что под силу мышлению, - это указать направление. Но ведь никто, кроме нас самих, не откроет нам глаза. И лишь потом будет найден язык, который выразит то, что мы "видим".
Сам Хайдеггер был воодушевлен возвратом к греческому языку и даже как-то, в присущей ему провоцирующей манере, назвал греческий и немецкий единственными языками, на которых только и сподручно фило-софствовать. При этом он имел в виду огромную, в принципе, задачу - в процессе философствования по возможности вернуться от латинизирован-ных греческих понятий к их изначальному виду. И это вовсе не мелочь. Один пример. В греческом языке нет понятия, соответствующего понятию воля, "Voluntas". На греческом можно было бы в таком случае употребить слово "boulestki" или какое-нибудь подобное, а это придает полю значений совершенно иной диапазон, чем при употреблении "Voluntas" и "Wille". Здесь (в исходно греческом диапазоне значений) заключено и "boule" , т.е. "совет", советоваться, совещаться, собираться и составлять представление о том, что же было бы наилучшим, достойным исполнения. И к чему уже потом испытывают "ведение". В моем распоряжении есть письмо Хайдегге-ра, в котором он говорит как раз о дьявольском "коварстве воли". В воле заключена целостность энергии, обеспечивающая движение вперед, - она и сделала нас великими; но тут же скрывается и указание на границы, в рамках которых мы призваны заботиться о равновесии с другими силами человеческой жизни. Когда я гляжу на то общее, что заключено в теории, - в чистом вглядывании, - и в практике, в практической жизни, - тогда я со своей стороны отваживаюсь обратиться к дарованной языком силе слова. Я имею в виду слово "бдение" (die Wachsamkeit). Бдение, конечно, действенно только там, где мы добиваемся чистого прозрения теории. Но столь же действенно и бдение, с помощью которого мы стремимся обнаружить добро, - добро, которое всегда должно быть лучшим и наилучшим. Это бдение Аристотель назвал "Phronesis". Несомненно, теория и практика в таком исходном диапазоне использования языка греками - нечто совершенно иное, чем в случае современной дискуссии об отношении теории и практики, дискуссии, в которой "практика" сводится только к применению теоретического знания.