Севастопольский порт, конечно, только казался неистощимым, но хранившиеся в нем, например, запасы пороха давно уже иссякли, не хватало также и снарядов, и приказано было отвечать одним выстрелом на два неприятельских; не хватало и много другого в материальной части; но было в Севастополе то, что дороже и важнее иных запасов: несокрушимый дух войск.
Это обстоятельство не учтено было политиками Англии, когда они начинали войну с Россией. Они знали императора Николая, тем более что он приезжал за десять лет до войны в Лондон и показался там во весь свой рост; но разве имели они понятие о простом русском солдате, рядовом девятой роты Камчатского егерского полка Егоре Мартышине?
Во время Дунайской кампании в одном сражении было довольно много раненых, и небольшой перевязочный пункт переполнился до отказа. Тут заметили невысокого и немолодого солдата, который раза три подходил к дверям и заглядывал в операционную, но потом однообразно махал рукою и уходил. Лицо его было в крови, но серые усталые глаза смотрели сквозь это кровавое кружево спокойно.
Когда работа в операционной подходила уже к концу, один свободный врач вспомнил о нем и послал за ним санитара вдогонку, как только он, еще раз заглянув в дверь, повернулся снова назад. Санитар привел раненого.
— Что у тебя такое, дружище? — спросил его врач.
Солдат только показал на свою щеку и открыл рот: говорить он не мог.
Оказалось, что турецкая пуля пробила ему щеку и застряла в языке, отчего язык сильно распух и перестал ворочаться.
— Как же это пуля тебе в рот попала? — спросил врач, и за раненого ответил, улыбаясь, другой солдат, которому только что перевязали руку и ногу:
— Да ведь он, ваше благородие, песенник у нас… Шли, значит, в атаку, он и запой:
Эх, зачем было город городить,
Да зачем было капусту садить…
Известно, песня веселая, — под нее людям бойчее идется… И турки, конечное дело, по нас залпом дали…
Когда пулю вырезали, и опухоль языка несколько опала, спросили раненого песенника, почему он раза три подходил к дверям перевязочного и все уходил обратно.
— Да ведь стыдно было, — с усилием ответил тот. — У других — раны, а у меня — что? Я и пообождать мог.
Этот солдат был Егор Мартышин.
Лежали камчатцы-охотники в ложементах перед своим многотрудным люнетом в начале марта. Шагах в двустах от них в подобных же ложементах лежали французы… День стоял теплый. Сильно пахло свежей травой и парной землей… Перестрелка шла вяло, так как незачем было тратить заряды ни тем, ни другим: ложементы были устроены хорошо: противники за насыпями не могли друг друга прощупать пулями.
Но вдруг какому-то зайцу вздумалось промчаться между ложементами во всю прыть своих ног, и один солдат-камчатец его заметил, прицелился и выстрелил. Заяц подпрыгнул на месте так высоко, что всем стало видно его из-за козырьков ложементов, и, грохнувшись о землю, лег неподвижно.
Солдат, его подстреливший, встал со штуцером в руке и снял фуражку.
Это был у него как бы некий парламентерский жест, обращенный к французским стрелкам, дескать: «Разрешите, братцы, зайчика подобрать, так как, выходит, это ведь не то чтобы война, а чистая охота…» И жест этот был понят как нельзя лучше.