Благодаря встрече с Саске Рембрандт познакомился с пастором Яном Корнелисом Сильвиусом и написал его портрет. Он застал пастора в его жилище при больнице, сидящим в потемках, сложив руки на Библии. Пастор сидел так неподвижно, что, когда художник вошел в его комнату, он решил, будто тот погружен в глубокие размышления. На самом деле пастор слышал, как он вошел, но был почти слеп, и неподвижность взгляда подчеркивала его природную серьезность. Вид этого почти семидесятилетнего человека, одетого в черное, в маленькой черной скуфейке на редких волосах, с жидкой бородкой на белом воротнике, с опущенными глазами и руками, прикасающимися к Священной Книге, представлял собой идеальный образ внутреннего покоя. К тому же пастор исполнял свои обязанности – вел богослужения, облегчал душу умирающих – с некоей абсолютной просветленностью. Возможно, ему и надо было ослепнуть, чтобы этого достичь. На его лице Рембрандт разглядел даже намек на улыбку, с какой пастор подходил к самым сложным вопросам морали, – улыбку безграничной веры. Этому человеку не было нужды смотреть, чтобы понять, и Рембрандт явно хорошо чувствовал себя рядом с ним. Хотя скромность пастора Сильвиуса не позволяла ему предположить, что с него напишут картину, он позволил художнику рисовать его. С рисунка Рембрандт сделал гравюру. Так Сильвиус после лейденского нищего стал первым посторонним, проникшим в интимный мир его эстампов.
Что же до Саске – Рембрандт несколько раз гулял с ней и ее родственницей. Вместе с ними он видел столько разных вещей, домов, кораблей, людей. Наверное, это было даже слишком. Он возвращался в мастерскую, торопясь приняться за живопись, которая – он это прекрасно чувствовал – не имела ничего общего с подобными развлечениями. Однако оказалось, что с тех пор, как он стал бродить с Саске по городу в поисках зрелищ, которые могли бы ее позабавить, на его картинах появились молодые женщины. Иные. Молодые женщины, каких он еще никогда не писал. Не те, которые позировали ему разодетыми, с кружевными наколками и свеженакрахмаленными брыжами, а новые создания. Девушки появлялись в одеяниях из грёз: они носили платья из теплого и мягкого бархата, надетые почти на голое тело, с широким вырезом, чтобы было видно шею; они носили роскошные, шитые золотом одежды, праздничные костюмы, золотые ожерелья, жемчужины в ушах, в руках держали необычные предметы – например веер. Одна забавлялась тем, что надела берет художника, взбив его и сдвинув на ухо.
Не все картины хороши, так как девушкам не хватает жизненности, индивидуальности. Чувствуется, что в этих образах нет согласия, однородности. Словно они явились издалека, сошли с изображений Пресвятой Девы, святых Ханса Мемлинга, Квентина Метсиса или с портрета итальянки Альбрехта Дюрера. А тончайшая шелковая ткань на вороте, расшитая золотыми символами, у девушки, чьи волосы видны сквозь прозрачное покрывало, могла быть смутным воспоминанием об одной из картин Луки Лейденского. Еще вернее – на всем этом был налет Италии, – страны, где женщины не прячут волосы под шляпками, а укладывают их завитками, украшают жемчугом и самоцветами.