Иностранных авторов знает, как русских.
О Гете не говорит горячо. Считает, что Ломоносов ничем не меньше, а как ученый - больше. Пушкин - больше Гете.20
Анатоля Франса21 очень любит. Переписывался с ним и видался. Настойчиво его хвалит. Не любит баллады о Редингской тюрьме22 Хвалит Йеста Берлинга Лагерлеф.23 Помню еще: Бернард Шоу24 - ядовитый старик, но любезный. Явился на званый вечер, где все были во фраках, в каком-то эдаком пиджаке невозможного какого-то цвета, табачного, все у него висит, вот эдак... И в скрипучих огромных башмаках.
- А как Вы были одеты, позвольте узнать? С улыбкой:
- Такая куртка была... (И рассказ о сюртуке, который висит в Берлине, в шкафу у друзей.) Очень даже приличным человеком выглядел в сюртуке.
О приходивших к нему американских писателях, вежливо с ним говоривших и высказывавших мнение, что русских надо связать веревками:
- А веревок у вас хватит?
========= Собственные книги его лежат небольшими стопочками на нижней полке, на самой нижней, у пола. Когда метут пыль, -то на них. Это не поза, недоброжелатели, - т.е. ни тени позы! Просто для него естественно: тут Толстой, там - Стендаль, здесь - Пушкин. А Горький как-то лег там, внизу.
Раздает эти стопочки, и только один полный комплект, 17 томов, удалось от него спасти, - он внизу, у невестки.
Из всех своих вещей больше всего любит Рождение человека.
Мы вышли на балкон. На соседнем балконе (высоко над садом) купали Марфу в нагретой на солнце воде и она отчаянно плакала, - не любит теплой воды. Увидав деда, закричала сквозь слезы: Де`дука... Он тут же прошел к ней, сел у ванны на корточки и стал ее уговаривать: Да, обижают нас. Очень нас обижают... И не отходил до конца процедуры.
========= [220]
Мы до вечера не уходили к себе. Лиловое небо, медленно тая, тускнея, темнея, опрокинулось черным шаром. От сада было видно лишь сухое деревцо в луче окна. Мы вышли в этот исчезнувший сад.
Море, весь день стоявшее синей чертой, - полосой широкой, вон там. Оно растаяло в этой огромной ночи, как снежок в горячей руке. В ней же, в этой бездонной ладони, скрылись - сгорели? - горы. О селениях, шумных и тесных, стихших, кротко повествуют огни. Мы шли вслед за Горьким по невидимой тропинке. Он рассказывал о Капри. Сзади, из светлых провалов дверей и окон, неслась струнная музыка. Неужели - еще вчера? - я не знала этого голоса? Глуховатого, тихого... Сквозь голос, ночь и огни - горькая настороженность слуха, ловящего звук его кашля.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Кисейный полог от москитов, мозаичный пол с букетами роз, горячая лестничка узких солнечных лучиков сквозь жалюзи, первое утро в Сорренто.
Не настоящие - и потому милей - фоксы провожают меня вверх по лестнице в полутемную комнату, где уже все отпили кофе. Гигантские мячи апельсинов и персики с хорошее антоновское яблоко, сухой поджаренный итальянский хлеб. Виноград с кусочками льда. Я одна.
Это - неповторимый час. В гладкой, как зеркало, неизвестности - а уж некие лучи отразились - лежит передо мной предстоящая жизнь в Сорренто. В окно, полузакрытое ставней, виден кусок выжженного мелового сада, слышен детский голос. Это - Марфа? Дверь отворилась, вошел Горький. В стакане нес скорпиона. Поймал его на своей постели. Взял руками: Только осторожно брать надо. Опасен укус в апреле. Как опасна всякая тварь, когда она занята любовью.