В промежутках между скандалами она делала для мужа выписки из научной литературы, раздобыла “Строгановскую летопись” и перекатала оттуда двухстраничную речь Ермака к дружине перед боем при Кашлыке, но Каминский не желал поливать живой водой воображения собранные ею мертвые факты.
Он пребывал в депрессии, пил, играл на гармошке, неделями пропадал в Черновском. Дом, однако, нужно было достраивать. Когда кончились деньги, он опять проникся новым, духовно гораздо более близким ему подходом к теме. Параллельно с возведением мезонина, где должен был разместиться кабинет хозяина, Дуняша пересмотрела свои позиции и поняла, что нельзя пренебрегать внешней опасностью. Из Риги к Кучуму прокрались ливонские немцы, готовые помочь ему с артиллерией, а в лагере Ермака появилась парочка изменников. По ночам, произнося саморазоблачительные монологи, они сверлили дырки в стругах, рисовали и переправляли в Стамбул чертежи государевых земель, посыпали ядом из флакончиков казацкую трапезу. К Дуняше стали подкатываться агенты султана, соблазняя расшитой жемчугом кашемировой шалью, чтобы во сне зарезала возлюбленного.
Этот вариант в театре был одобрен, режиссер очень его хвалил, но от постановки на всякий случай увильнул, не зная, куда еще заворотит в ближайшее время. Тогда-то Каминский с концами перебрался в Черновское и прожил там почти безвыездно до самой смерти. Гости из города у него бывали редко, жена – еще реже. Когда она внушала ему, что неплохо бы что-нибудь написать, напечатать и получить гонорар, он отвечал: “Рука бойца колоть устала”.
Судя по неприятной ухмылке, с которой вдова дважды, с разной интонацией, повторила эту цитату Лапину, относилась она не только к руке и не только к литературе.
На обратном пути от водохранилища Лапин отпустил Нинку домой одну, а сам решил зайти в дом Каминского. Внутри он еще ни разу не бывал, всё как-то откладывал до следующего приезда, чтобы осмотреть спокойно, не торопясь.
Нинка ускакала, помахивая полотенцем. Он прошел по краю обрыва, обогнул забор и остановился перед необыкновенно мощными и высокими деревянными воротами. Навершия столбов были вырезаны в виде женских голов с лицами валькирий и зелеными русалочьими волосами, створки разрисованы подсолнухами. Их яркие желтые лепестки контрастировали с мрачно-черными гнездилищами семечек, стебли переплетались, как лианы в джунглях. Лапин знал, что и цветы, и суровые девы на столбах высечены и нарисованы самим Каминским, их лишь подновили при ремонте.
Он постоял перед воротами, воздвигнутыми явно не для того, чтобы через них проходить во двор, и вошел через калитку. Возле нее висела на заборе табличка с расписанием – указывались дни и часы, когда музей открыт для посещения. Как раз было открыто, но посетителей Лапин не заметил. Кругом царила могильная тишина. Он двинулся вдоль дома, ориентируясь по прибитой к тополю жестяной стрелке.
С крыши между окнами спускались изъеденные ржавчиной водостоки с драконьими мордами внизу. Один из драконов сохранил в щербатом зеве обломок языка. В дождь они выплевывали воду, которая затем по желобу из распиленных надвое и выдолбленных бревен текла под уклон, вливаясь в огромную, по края врытую в землю бочку. Оттуда, вероятно, Каминский черпал ее ведрами и поливал огород. Многодневный тропический ливень не мог бы наполнить эту бочку доверху. Видневшиеся в конце огорода пчелиные ульи размерами напоминали домики на сваях. Одноэтажный, если не считать мезонина, с кривоватыми окнами, дом выглядел скромно, даже неказисто, но всё, что его окружало, вплоть до скворечника на тополе и пустой собачьей будки у крыльца, где поместился бы теленок, казалось преувеличенным, раздутым, словно существовало в другом измерении.