ГЛАВА 10
…Нелюдимая, иссохшая степь, ночами едва успевавшая отдышаться к рассвету, в полдень вновь задыхалась от жажды. На солончаковых гребнях чах и ник унылый ковыль. Сушь, зной и хриплый, надсадный свист сусликов сводили с ума.
В линялой, стальной синеве неба плавилось солнце, а ниже зависли чёрно-медные полудужья распростёртых крыльев стервятников. Вдали слепяще и неотразимо сияли застывшие, как слюда, ленивые воды Калки[169]; на взгорьях дымилась и колко звенела кузнечиками горячая трава; пёстрый кречет, кренясь, резал острыми крыльями воздух, и внизу по грудине земли бесшумно скользила его скорая смертоносная тень...
Тишина. Только под карминовым взлобьем хребта, там, где тянулась с незапамятных времён звериная тропа, слышно было глухое «чаканье» — копыта коней гребли пылищу, да торопливо бренчал металлический звяк уздечек...
К полудню с азовских берегов налетел упругий суховей. Ветер косматил гривы коней, лоснил корсачьи опушки монгольских треухов, хватал всадников за полы стёганых азямов, играл бунчуками копий, с-с-свистал в мелких звеньях кольчуг, принося с собой горсти колючей пыли и шершавого песка.
— Во-ды... во-ды дате!
Бродник Плоскиня пришёл в себя, задыхаясь от жажды; язык распух, превратившись в наждак. Перед глазами дрожали и раскачивались раскалённые камни, бурая земля рывками уходила из-под копыт...
«Твою мать!.. Чёрт тебя во все места нюхай!.. Попал...» — Плоскиня с ледяным ознобом понял: он — пленник... Лежит на животе, лицом вниз, поперёк хребта вьючной лошади, со связанными сыромятным жгутом руками. А впереди и сзади него татары... «Твою мать!.. Хтой ты теперь? Червь, огрыз человечий! Уж лучше бы ты сдох там, у реки... Куды меня прут?.. Остался ли хто из моих вживе? Чаво ждати? Избавы? Пыток... смертушки? Эх, краше зарубил бы тебя тугарин... А теперя жди, докотют до стана... и зачнуть с живого шкуру спускать на сапоги... с этих волчар станется...»
— Во-ды дате! Злодыри-чужероды... Ладило б вас на осину!..
Но никто даже не оглянулся, ничего не ответил на его зов. Татары продолжали пылить тем же куцым, но бойким намётом, не сбавляя, не прибавляя ход своих низкорослых скакунов.
Так ходко прошли версты три через жухлую лощину; подрезвили коней — поднялись на очередной гребень.
Воины зорко огляделись — раскалённая мёртвая степь курилась жаром, и всё окрест казалось призрачным и прозрачно-недвижимым... И даже далёкий меловой курган, к которому направлял морды коней своего отряда сотник Чан-жу, голубел в дрожащей плазменной дымке и виделся сказочным миражом.
— Пить, пить... дате, собаки! — Плоскиня подавился каркающим кашлем и когда снова насилу прирассветил глаза, то встретился с непроницаемым взглядом узких, чужих глаз. Чёрные, раскосые, без белков глаза секунду с пугающей внимательностью изучали Плоскиню... Но вдруг лицо-маска, скованное злым напряжением, треснуло в зверином оскале. Взвизгнула монгольская плётка и, обжигая до паралича, змеёй обвила лицо бродника. Больше Плоскиня ничего не зрил и не слышал. Ослепившая боль вновь бросила его, обескровленного, в беспамятство.