— И что б я без тебя делал?! А выходить еще рано…
Афанасий был в центре внимания. Его качали, подкидывая в воздух. Балабан с завистью спрашивал:
— Ну как там, в небесах?
— Вороны каркают… — сказал Афанасий.
Балабан обиделся. А дело было простое: только сейчас к Афоне пришла такая страшная усталость, что ноги казались ватными и голова клонилась; и еще — стало боязно, неужели он действительно слетал?
Глазунов пожал ему руку и приказал выдать два котелка кулеша и полкружки неприкосновенного какао, которое полагалось только летному действующему составу.
Афанасий поел, лег спать и спал почти до полуночи.
Когда отоспался, вылез из палатки и удивился. «Фармана» нигде не было видно. Мотористы с Глазуновым и Балабан грузили на фуры имущество.
— А где Щепкин? — спросил Афанасий.
— Улетели они отсюда… — сказал Глазунов. — Не верблюдами же опять машину тащить…
— Уходим, что ли?
— Само собой…
Глухой ночью Коняев схитрил, завязал ночной бой слева и справа малыми силами. А когда кольцо пошло сжиматься, увел полк на юг, смял слабое охранение, ушел в степь.
Мотористы тащились обозом в середине колонны. Коняев подъехал к ним веселый, сказал Глазунову:
— Слышишь, как сцепились?
Позади в ночи грохотало: белая гвардия никак не могла разобраться, где красные. Бронепоезд лупил по казакам, двинувшимся с запада, казаки палили по офицерскому батальону, занявшему поселок конного завода.
Коняев имел право быть довольным: дорогу сильно порушил, завязал драку, побил немало противника, а своих потерь было ничтожно мало.
— Это, конечно, не наступление еще… — сказал он Глазунову. — Так, пристрелочка. Но теперича я за свой, состав спокойный: понюхали пороху, победу почуяли.
Утром «фарман» появился над колонной. Щепкин сбросил вымпел. По пятам за красным полком шло преследование. Щепкин объясняла как удобнее оторваться от него, какой маршрут свободен.
— Нет, — серьезно сказал Коняев. — Я больше без ероплана никуда не сунусь. Это дело очень даже мне нравится.
Вскоре вышли к Черному Яру, увидели Волгу.
Все обрадовались. Только Афанасий был молчаливый и безрадостный. Он сильно устал, и усталость эта не проходила, как будто сломалось что-то в его жилистом, отощавшем теле.
30
Рассвет пришел радостный. Ветер пронесся над плавнями, засеребрил воду на протоке, закучерявил вершины низких ив, уже крепко тронутых осенью. Ивы толпились на небольшом островке, который прятался среди камышей. По шалашу, крытому бурым камышом, по следам на песке, перевернутой лодке и поплавкам поставленной на ночь сетевой ловушки было ясно: кто-то живет… И верно.
Не успел бодрый розовый свет разлиться над водою, как из шалаша послышался басовитый кашель, голос запел по-английски: «Почему ты грустен, Томми?»
Из шалаша вылез полуголый загорелый человек в лохмотьях, на груди его блеснул крестик. Человек зажмурился от утреннего сияния, сделал несколько гимнастических движений, в отросшей рыжей бородке блестела рыбья чешуя.
Побрел к воде, сбросил лохмотья, разбежался и нырнул. Серебристая стайка мальков испуганно брызнула над белым дном.
Из камышей выползали космы ночного тумана, таяли под солнцем. Оно грело с неожиданной силой, как всегда бывает в этих местах, когда между первым порывом осени и дождями устанавливается на две-три недели странное лучезарное равновесие: лето шлет последние приветы.