Старик задумался. Бурбулис тоже молчал: он, похоже, не знал какие-то подробности.
— Короче говоря, вожди натерпелись страха с Москвой! А меня, — продолжал старик, — правительственной телеграммой… за подписью наркома, между прочим, — Борис Александрович поднял указательный палец, — вызывают из Нижнего. В Большой театр! На работу. Ставить оперу!
— Жизнь умирала, оставаясь жизнью… — протянул Бурбулис, но старик его уже не слышал; он ушел в себя, и ему очень хотелось рассказать «молодым людым» всю свою жизнь — сразу и всю.
— Мне — чуть за двадцать, представляете? Вот как вы, юноша… — Борис Александрович по-детски, со слезой, смотрел на Алешку. — Я, знаете ли, сначала заглянул в ГИТИС: «alma mater», какже не поклониться, не зайти…
Пришел. У входа топится буржуйка. Сидит старуха. Она уже сумасшедшая. Совсем! Жжет бумаги. И дипломы. Перед ней — куча дипломов. Они навалены прямо на полу. Сверху лежит красный диплом, с гербом и профилем Сталина. Еще минута… и он сгорит.
Беру в руки, читаю… Господи, оторопь взяла! Кривые, вязью буковки: выпускник режиссерского факультета Покровский Борис Александрович…
— Ваш диплом? — ахнул Алешка.
— Мой! Мой!.. — вскочил старик, и у него задрожали губы. — Я же в Нижний уехал. Вручить не успели…
— Вы садитесь, пожалуйста, — попросил Бурбулис.
— Да-да, покорнейше благодарю. Я, значит, схватил его… Прижал к груди, — старик еле сдерживал слезы. — Если вот фильм сделать, — дешевый трюк, скажут. А это… это… жизнь, родные мои, это жизнь…
Он заплакал, но Бурбулис ничего сейчас не говорил, да и Алешка сидел как завороженный.
Старик достал платок и вытер слезы.
— И сугробы! — воскликнул он. — Такие сугробы я никогда не видел. А мне надо идти дальше, в Большой театр. Там тоже холодно, и Самосуд, директор…
— Может, кофе? — перебил вдруг Бурбулис.
— …благодарствуйте, на ночь, знаете ли, не пью… — Борис Александрович опять закинул очки на нос. — Сидит Самосуд. В шубах. Одна брошена на стул, другая накинута на плечи. И он верит в руках мою телеграмму. На него телеграмма не производит никакого впечатления…
— Ну… а что вы умеете?… — он так… немножко… в нос говорил… — Поднимать занавес, опускать занавес?..
— Все могу, — говорю я гордо. Я ж из провинции!
— И с певцами работать умеете?
— Умею.
— А когда, дорогой, вы ставите спектакли, вам что важнее: музыка или сюжет?
Ну, знаете… экзамен мне устроили!
— Музыка, — говорю я, разворачиваюсь и хлопаю дверью!
Выхожу на лестницы: прощай, любимый Большой театр, возьму сейчас билет в Нижний и ночным уеду…
Вдруг бежит Самосуд. Хватает меня за плечи:
— Подождите, подождите, дорогой! Идемте!
Мы возвращаемся в его кабинет. И он звонит… кому вы думаете?
Сергею Сергеевичу Прокофьеву!
Я обмер.
— Сергей Сергеевич, — говорит, — голубчик! Я нашел режиссера. Да! И он поставит «Войну и мир»!.. Он — бо-о-ольшой режиссер, Сергей Сергеевич… он идет только от музыки… в каждой работе…
Я? Большой режиссер? Откуда он знает?..
Стою ни жив ни мертв: Прокофьев — мой Бог!
— Могли бы вы, Сергей Сергеевич, показать ему партитуру? Правда? Неужели?! Ждем, ждем, дорогой Сергей Сергеевич! Сегодня в восемь, я вас встречу на семнадцатом, как всегда на лестнице…