– Рыжики берёшь?
– Ага, – говорю я. – Рыжичков бы нам.
– Нам бы рыжичков, – сбоку говорит дядя Зуй. – В бутылочку.
– В каку таку бутылочку?
– А в поллитровочку, для прелести посола.
– Ага, – говорит лесовик и башкой кивает. – Сей год рыжичков много, прошлый меньше было. А махорки у вас нету ли?
– Есть, – говорит дядя Зуй. – Есть махорка.
Лесовик сел на пень и стал самокрутку крутить. Тут я его как следует разглядел: всё верно, точно такой, как Пантелевна рассказывала, только что-то клыков не видно.
Дядя Зуй подошёл к пню и говорит:
– А вы каким промыслом занимаетесь?
– Живицу я собираю, – говорит лесовик. – Смолку сосновую. Я насквозь просмолённый, как птица клёст. Руки мои ни за что не отмоешь, вон и в бороду смола накапала.
Тут мне всё стало ясно. Часто в лесу я видел сосны с насечками на стволах. Эти насечки делаются уголками, одна над другой. Смола перетекает из насечки в насечку, а потом капает в баночку. Смола эта и называется «живица», потому что она рану на стволе дерева заживляет.
Я даже огорчился, что лесовик смоловиком оказался, спрашиваю дальше:
– А это что за палка у вас страшная?
– Это палка-хак. Этой палкой-хаком я делаю насечки на сосне, чтоб живица выступила.
– А сосна не мрёт ли от вашей работы? – спрашивает дядя Зуй.
– Не, – говорит смоловик, – пока не мрёт.
Дали мы смоловику ещё махорки и пошли дальше. А когда уже разошлись, я вспомнил: надо было спросить, не он ли окликал меня, когда я в лодке плыл…
Вечером всю эту историю я рассказал Пантелевне. Так, мол, и так, видел лесовика.
– Э, батюшка, – сказала Пантелевна, – да разве ж это лесовик? Настоящий лесовик в лесу сидит, бельмищи свои пучит да деньги делает.
Железяка
Безоблачной ночью плавает над Чистым Дором луна, отражается в лужах, серебрит крытые щепой крыши. Тихо в деревне.
С рассветом от берега Ялмы раздаются глухие удары, будто колотит кто-то в заросший мохом колокол. За вербами темнеет на берегу кузница – дощатый сарай, древний, закопчённый, обшитый по углам ржавыми листами жести. Отсюда слышны удары.
Рано я выхожу на рыбалку. Темно ещё, темно, и странно выглядит этот сарай в пасмурном ольховнике.
Вдруг открывается дверь, а там – огонь, но не яркий, как пламя костра, а приглушённый. Такого цвета бывает калина, когда её ударит мороз. Огненная дверь кажется пещерой, которая ведёт, может быть, и внутрь земли.
Из неё выскакивает на берег маленький человек. В руках – длинные клещи, а в них зажата раскалённая драконья кость. Он суёт её в воду – раздаётся шипение похлеще кошачьего или гадючьего. Облако пара вырывается из воды.
– Здравствуй, Волошин, – говорю я.
В полдень, возвращаясь домой, я снова прохожу мимо. Вокруг кузницы теперь полно народу: кто пришёл за гвоздями, кто лошадь подковать.
Внутри пылает горн. Шурка Клеткин, молотобоец, раздувает мехи – выдыхает воздух в горн, на уголья. В самом пекле лежит железная болванка. Она так раскалилась, что не отличишь её от огня.
Длинными клещами Волошин выхватывает её, ставит на наковальню. Шурка бьёт по ней молотом, и болванка сплющивается, а Волошин только поворачивает её под ударами. Шурка Клеткин крепкий малый; плечи у него тяжёлые, как гири. Он – силач, а Волошин – мастер.