Как унизительно! Как нелепо! Элоиза Пек, полураздетая, со всклокоченными волосами, с румянами, размазавшимися по лицу до самых седых корней волос, сцепилась с незнакомцем, который — Боже милостивый! — грозит сломать ей шею! А Кристофер, милый Кристофер, ее Кристофер, которого она любила так страстно, пытается оттащить его от нее, вопя:
— Нет, Харвуд! Харвуд! Харвуд, нет!
Но пять секунд спустя шея миссис Пек хрустнула: через несколько минут ей предстояло умереть невыносимо мучительной смертью.
Женщина тяжело рухнула на пол, ее изумрудно-зеленый пеньюар распахнулся, явив взорам мужчин мягкую дряблую кожу цвета прокисшей сметаны. Несколько секунд в комнате стояла мертвая тишина, слышалось только тяжелое дыхание братьев да где-то поблизости — то ли плач, то ли смех, то ли писклявый детский лепет.
Налившиеся кровью глаза Харвуда в панике впились в глаза Терстона, но прежде чем он успел что-либо спросить, Терстон со спокойным презрением пояснил:
— Собаки.
Пока Харвуд мечется по комнате, хватая все, что только можно запихнуть в карманы, и отваживаясь заглянуть даже в соседний будуар в поисках денег, Терстон, бывший некогда «Кристофером Шенлихтом», опустившись на колени, неотрывно смотрит на мертвую женщину.
— Этого не может быть… — шепчет он. — Этого не должно было случиться, — шепчет он, и его душат рыдания.
Возвращается Харвуд, продолжая судорожно рассовывать добычу по карманам, от него несет прогорклым запахом грязной плоти, запахом возбужденного зверя. Он небрежно запихивает в карманы драгоценности (жемчужное ожерелье, колье из сапфиров и бриллиантов, пригоршню колец) и скомканные купюры — по двадцать, пятьдесят долларов и даже несколько однодолларовых бумажек.
Терстон никак не реагирует, когда он, хлопнув его по руке, говорит, что нужно уходить, уходить из отеля по одному, через разные двери — что толку здесь торчать: женщина мертва и уже не воскреснет…
Терстон медленно произносит:
— Харвуд. Ты этого не делал.
— А ты? — быстро откликается Харвуд.
Он ловко припудрил лицо персиково-бежевой пудрой покойницы, но не потрудился припудрить немытую шею; теперь он гримасничает перед зеркалом, то улыбаясь, то хмурясь, что-то бормоча, судорожно облизывая губы; ему до смерти хочется выпить; он поспешно завязывает на шее пестрый аскотский галстук (принадлежащий «Кристоферу Шенлихту»); хоть он уже полностью протрезвел, его качает, словно пьяного, ему кажется, что стены кренятся, он смеется и, пятясь к двери, швыряет брату комок смятых купюр. В слезящихся глазах Харвуда отражается паника, и это свидетельство того, что он не потерял рассудка, потому что отдает себе отчет в том, что наконец преступил грань: совершил убийство.
Он никогда не думал, что это может вызвать такой исступленный восторг: необходимость бежать, чтобы спасти себе жизнь.
В Старом Мюркирке
…Место, населенное призраками, место, пропитанное сладким запахом гниения, место, где топь булькает пузырями поднимающихся со дна газов, где деревья-пауки возвышаются над своими обнаженными корнями, где повсюду — когти, зубы, пронзительные вопли, извивающиеся рыжевато-коричневые змеи, мухи-однодневки, на лету скользящие по лицу, мягкая черная древесина, кишащая муравьями, чавкающие, гложущие звуки, полые стволы деревьев, серые от экскрементов, если случайно забрести слишком далеко, трясина затянет, если случайно забрести слишком далеко, можно утонуть, топь высосет из вас жизнь, вам лишь будет казаться, что вы дышите сами, что вы можете найти дорогу назад, не слушайте этого пения, этих голосов, ее голоса, пронзительных стонов совы, заячьего крика, жужжания мух, это не пение, это голос женщины, покоящейся на дне болота, вы не должны ее слушать, не должны идти на ее зов, Катрина не велит.