– В самом деле? – переспросил он. – Это книга Шалона? Я просто в восторге, что получу ее. Я уже столько слышал о ней. Очень признателен вам, дорогой друг, что вы вспомнили обо мне. Как вы думаете, может быть, сразу предложить ему контракт на десять лет вперед?
Я посоветовал немного с этим повременить. У меня еще теплилась слабая надежда, что он прочитает книгу и откажется ее издавать. Но вы ведь все знаете, как делаются такие дела. Наши имена – мое и Шалона – служили издателю поручительством, и он отправил рукопись в набор, даже не просмотрев ее. Эта весть утешила Шалона, огорченного поведением своей покровительницы.
Миссис Пэкс три дня дожидалась результата моих усилий. Когда же она узнала, чем кончилось дело, то, как честная и неподкупная протестантка, сурово отчитала меня за малодушие, Шалону же написала сухое письмо, которое он на следующий день с удивлением и негодованием показал нам. Он долго искал причину, которая могла бы послужить объяснением столь вопиющей несправедливости со стороны Глэдис. В конце концов он остановился на одной версии, совершенно абсурдной, но избавлявшей его от унижения. Он вообразил, будто Глэдис Пэкс узнала себя в чуть-чуть смешной англичанке, выведенной в его книге. После этого он вновь обрел прежнюю безмятежную ясность и больше о Глэдис не вспоминал.
Спустя три месяца книга вышла в свет.
Первые отклики прессы были довольно доброжелательны. К Шалону все были слишком расположены, и никто не хотел огорчать его без надобности. Критики из числа его друзей сдержанно хвалили книгу, остальные отмалчивались.
Зато с потрясающей быстротой распространялась молва. Несколько дней подряд каждый, кого я встречал, бросался ко мне со словами: «Ну, что вы скажете о Шалоне? Виданное ли дело? Это же вовсе не простительно!» Через месяц весь Париж, не читая книги, уже знал, что ее и не стоит читать. В витринах книжных магазинов поблекли красивые обложки романа: сначала они из желтых сделались бледно-лимонного цвета, затем стали чернеть. К концу года весь тираж вернулся к издателю. Он безвозвратно потерял затраченные средства, а Шалон между тем уверял, будто его ограбили.
Провал книги немало озлобил его. Отныне он начал делить человечество на две категории людей: «те, кто хорошо отнесся к моей книге», и «те, кто плохо отнесся к ней». Это чрезвычайно осложняло наши связи с обществом. Когда мы устраивали обед, Шалон говорил:
– Нет, этого не зовите! Терпеть его не могу!
– Почему? – удивлялся Фабер. – Он умен и совсем неплохой малый.
– Неплохой малый? – возмущался Шалон. – Да он ни слова не написал мне о моей книге!
Этот человек, прежде такой скромный и обаятельный, теперь страдал невыносимым тщеславием. Он неизменно носил в кармане хвалебную рецензию, опубликования которой я добился с огромным трудом, и читал ее всем и каждому.
Когда какой-нибудь критик перечислял наиболее талантливых романистов нашего поколения, Шалон негодовал, не обнаружив в этом списке своего имени. «Биду – подлец!» – говорил он. Или: «От Жалу я этого не ждал!..» В конце концов, подобно тем безумцам, которые сначала уверяют, будто их преследуют соседи, а затем начинают считать своими врагами собственную жену и детей, он вдруг решил, что и «Пятерка» недостаточно хорошо отнеслась к его книге, и постепенно отдалился от нас.