— Все уже устроено. Я выбрал себе дом .
— Возвращаетесь в Уэльс? Его лицо потемнело.
— Ну нет! Нет, мэм, с Уэльсом я покончил, и с Англией тоже, и с любой землей, над которой поднят британский флаг. В январе отплываю в Америку.
— В Северную Америку?
— Да, мэм. Подал прошение, стану гражданином Соединенных Штатов.
— Значит, вы хотите окончательно там осесть?
— Да, мэм, и куплю себе ферму — маленькую, где-нибудь в горах. Может, где-нибудь в Нью-Джерси или в Пенсильвании. Я родился на зеленом холме, на зеленом холме хочу и помереть.
— Там вереск не растет, Повис. Он быстро вскинул на нее глаза.
— Это он сказал вам?
— Что сказал?
— Нет, конечно нет. Ему бы и в голову не пришло вспоминать такие пустяки. У него это выходило само собой, а потом он про это забывал.
Повис рассеянно взял со стола часы Уолтера, подержал их минуту, ласково поглаживая пальцами, и снова опустил на стол. Беатриса опять вложила часы в его руку.
— Что вы, мэм, — в смущении пробормотал он.
— Они ваши, — сказала она и, держа его за руку, продолжала: — Пожалуйста, расскажите мне, что он такое сделал с вереском? Или, может быть, вам неприятно?
Повис опустил голову.
— Что тут рассказывать. Я тогда лежал в Лиссабоне в больнице у этих окаянных монахов. Когда очнулся от лихорадки, ни на какую еду мне и смотреть не хотелось, тошно было от этих монахов, и от грязи, и от мерзких разговоров — в супе тараканы, брат такой-то расчесывает свою коросту и толкует мне, что я их всех должен век благодарить, другой брат готов в колодец подсыпать яду, лишь бы сквитаться за… Ладно, это все ни к чему. Я был бы не прочь, если б кто-нибудь из них и мне подсыпал яду. Семнадцать лет бился, работал до кровавого пота, чтоб вылезти из ямы и стать человеком, — и на тебе, все начинай с начала, остался без последней рубашки и кормлюсь подаянием!
Тут он и явился. Первый раз, как я его увидал — то есть, когда уже в память пришел, — он принес такой, маленький пудинг в нарядной белой посудинке и серебряную ложку, завернутую в кружевную салфетку. Это был подарок от докторовой дочки. После она мне всегда посылала лакомые кусочки.
Он так и не узнал, что я едва не запустил ему в лицо этим пудингом, только силы у меня тогда было, как у слепого котенка. Лежу и думаю: ну-ка подойди поближе со своими нежностями, благородный джентльмен, я тебе подпорчу твою красоту, хоть бы мне после этого пришлось испустить дух. До чего же я его ненавидел! «Вы очень великодушны, сэр, — говорю ему, — только мне милостыня ни к чему».
Он так это удивленно поглядел на меня, даже глазами похлопал, будто я ему задал трудную задачу, и говорит: «А это, говорит, не милостыня, это драчена с миндалем». Я и опомниться не успел, как мы оба с ним расхохотались.
Доел я эту драчену, он взял ложку, вымыл и говорит:
«Оставьте ее у себя, будете знать, что она чистая».
А через неделю он приходит и просит сделать ему такое одолжение: не выучу ли я его валлийскому языку. Это еще вам на что, спрашиваю. А он говорит: "Я люблю разные языки, и мне говорили, что ваш валлийский язык очень красивый. И потом, говорит, мне хочется читать вашу прекрасную древнюю литературу. Ну, знаете, когда всю жизнь только и слышишь, как твой родной язык обзывают тарабарщиной…