— Борода настоящая, — спросила жена, — или накладная?
— Настоящая.
— Когда же ты успел ее отрастить, уж не за эти четыре дня пребывания в Чикаго?
Она не стала больше докучать вопросами, а повела в ванную комнату. Через пять минут я уже лежал, прислушиваясь к мелодичному бормотанию воды, льющейся из крана, и размышлял о том, как своим бренным телом соединил две эпохи, осуществив самый загадочный парадокс за все существование планеты.
2
Загрунтовав холст, я стал писать лес.
Мольберт не походил на скалу, и моя мастерская с окном на улицу Стиренсона не имела ничего общего со страстным буйным миром, краски которого хранила моя память.
Очертание первобытной местности, ритм, связывающий деревья, реку, берег, горы в одну сказочную дикую мелодию, — все это явилось вдруг на пустом месте, возникнув как бы из ничего. Я снова чувствовал жаркое звериное дыхание, словно лежал затаившись возле реки, куда мохнатые мамонты приходили пить воду.
Бытие, преодолев тридцать тысячелетий, спешило слиться с грунтом картины, своим бешенством чуть не разрывая кусок холста.
Я дрожал от нетерпения, от духовной ненасытности, я спешил поспеть за этим странным процессом, происходившим внутри меня и на холсте, весь покрываясь потом. Я бросал на холст мазок за мазком, и, наконец, лес охватил меня со всех сторон, словно природа, сойдя с холста, заполнила мастерскую, стерев пыль обыденности, как стирают с доски мел мокрой тряпкой.
Тревога охватила меня. Холст трещал, не способный вместить буйство, ярость, трепет первобытной жизни.
Кто-то постучал в дверь.
— Вайс, открой, черт подери!
Это был Герберт Харди, тоже художник, тоже пьяница и мой друг.
Минута замешательства, а потом возглас, смесь недоверчивого изумления, зависти и восторга.
— И ты будешь уверять, что ты это написал?
— А кто же?
— Не верю! Это писал сам бог или дикарь. В изобразительном искусстве это одно и то же. Кто-то был тут до меня и ушел, еще не просохли краски.
Кто-то? Действительно, это так. Тот, кто только что писал, не имел ничего общего с Вайсом, холодные картины которого невызывали ни удивления, ни восторга, ничего, кроме скуки.
— Какая мощь! — повторял Харди. — Какая нечеловеческая сила!
И действительно, природа рвалась с холста, ей там было тесно.
В мастерскую вошла Клара, как всегда, громко хлопнув дверями. Она кивнула моему приятелю Герберту Харди и бросила небрежный взгляд на холст, продолжая игру со мной и с самой действительностью, игру, сущность которой я разгадал гораздо позже.
— Что это, Дик?
За меня ответил Герберт:
— Чудо! Поняли? Тут только что побывал гений. Это его работа. Но объясните, госпожа Вайс, где вашему мужу удалось найти его, как заманить сюда и заставить писать за себя?
Моя жена смотрела на картину с таким видом, словно это была стена, обычная убогая стена, заклеенная серыми обоями. Затем она зевнула.
Тогда я еще не догадался, что ее зевок, как и все ее поведение, был попыткой скрыть тайну, сделать обыденной загадку, прямое отношение к которой имел не только мистер Мефисто, но и она сама.
— Не вижу ничего замечательного, — сказала она. — Опять нелепые пятна и сумасшедшие линии.