Де Бурмон тщательно выколачивал трубку, морща лоб от старания. Откуда-то с севера донесся далекий, но отчетливый раскат грома.
— Надеюсь, завтра дождя не будет, — произнес Фредерик, ощутив укол тревоги. В дождливые дни ноги лошадей застревали в грязи, и кавалерия теряла скорость. На мгновение юноша вообразил чудовищную картину: неподвижные ряды всадников, застывшие в вязкой глине.
Его друг покачал головой:
— Вряд ли. Я слышал, в эту пору дожди в Испании — большая редкость. С Божьей помощью будет тебе завтра кавалерийская атака. — На этот раз он улыбнулся широко и сердечно. — То есть я хотел сказать, нам будет. Нам двоим.
От слов «нам двоим» у Фредерика потеплело на сердце.
Что может быть прекраснее дружбы на войне, в походной палатке, при свечах, когда до сражения остаются считанные часы! Если на войне вообще может быть что-то хорошее — это боевое братство.
— Ты, верно, станешь надо мной смеяться, — произнес Фредерик вполголоса, чувствуя, что может говорить откровенно, — но мне всегда казалось, что первая в моей жизни атака будет чудесным солнечным утром, чтобы конская сбруя сверкала в ярких лучах, а наши доломаны были в пыли от бешеной скачки.
— «В этот миг твои друзья — конь, клинок и Бог», — продекламировал де Бурмон, опустив веки.
— Кто это сказал?
— Понятия не имею. Точнее, не помню. Я прочел эти слова много лет назад — в книге, которая хранилась в библиотеке моего отца.
— Потому ты стал гусаром? — спросил Фредерик.
Де Бурмон задумался.
— Возможно, — заключил он наконец. — Если честно, я и сам не знаю, отчего пошел в кавалерию. Но в Мадриде я понял, что лучший мой друг — сабля.
— Возможно, завтра ты изменишь мнение и назовешь лучшим другом своего коня Ростана. Или Господа.
— Возможно. Но если уж придется выбирать, я предпочитаю, чтобы конь меня не подвел. А ты?
Фредерик пожал плечами:
— Я пока и сам не знаю. Сабля, — он провел рукой по украшенной темным камнем гарде, — не выпадет из опытной и твердой руки. Мой Нуаро — изумительное животное, чтобы сладить с ним, мне и шпоры почти не требуются. А Бог… Что ж, хоть я и родился в год взятия Бастилии, родители воспитали меня в строгости и страхе Божьем. Конечно, в армии царит совсем иной дух, но не так-то легко изменить тому, во что верил с детства. Все равно во время битвы у Бога будут и другие дела, кроме как присматривать за мной. А вот испанцы, похоже, верят в своего безжалостного папистского Бога посильнее императорских гусар и на каждом шагу повторяют, что Он с ними, а никак не с нами, порождениями дьявола, которые будут гореть в аду. Возможно, когда они потрошили беднягу Жуньяка и вешали его на той оливе, это было подношение Христу, вроде языческой жертвы…
— Что ты хочешь этим сказать? — нетерпеливо спросил де Бурмон, опечаленный воспоминанием о Жуньяке.
— Я хочу сказать, что остаются сабля и конь.
— Вот речь гусара. Полковник Летак одобрил бы такие слова.
Сняв доломан и сапоги, Мишель растянулся на кровати. Он сложил руки на груди, прикрыл глаза и принялся насвистывать сквозь зубы итальянскую песенку. Фредерик достал из жилетного кармана серебряные часы с собственными инициалами, выгравированными на крышке, — подарок отца, сделанный в тот день, когда сын покидал Страсбург, чтобы поступить в Военную школу. Половина двенадцатого ночи. Юноша нехотя поднялся на ноги, потянулся и аккуратно пристроил саблю к поддерживающему палатку столбу, рядом с седлом и двумя пистолетами в кобурах.