Вся штрафная война свелась для Мошенника к одной-единственной атаке, когда его рота вошла в прорыв, в гибельный мешок, с задачей расширить коридор между двумя немецкими частями.
Привезли нас на передовую. Было часов пять утра. Впервые накормили досыта. Рванину сменили новыми полушубками, выдали по полному вещмешку патронов. Даже водки налили. Оружия только не дали. Артиллерию и авиацию применять не разрешили. Приказ был — брать живой силой. Хотели сохранить подземные заводы, которых там, у немцев много было понастроено.
Перед самой атакой вооружили «живую силу», брошенную на укрепрайон, карабинами. Ни пулеметов, ни автоматов не дали. И — вперед. Без огневой поддержки, без артподготовки, на «ура».
Вошли мы в этот прорыв. Ну это, доложу я вам… Тебя поливают огнем и справа, и слева, и сверху, и спереди. А назад — останавливают свои, заградотряд. Меня часто спрашивают — боялись их? А не думали. Просто не думали. Потому что не собирались отступать. И меня всегда удивляло: штрафники, уголовники — и хоть бы кто удрал! Не было этого. Не было.
За два часа рота прошла расстояние «довольно большое, где-то метров сто — двести». Потом огонь усилился до невозможности. Укрепрайон немцы обороняли совместно с власовцами, а тем сдаваться было нельзя, и они дрались до последнего.
Смерть, казавшаяся наиболее логичным завершением той гиблой атаки, обошла Мошенника стороной, оставив в числе тех, кто выжил. Тех, кто искупил. Один из десяти. Тридцать два из трехсот шестидесяти. Все раненые. Не раненых — никого. Роты больше не было.
В тыл Мошеннику пришлось добираться самому. Дошел до единственного уцелевшего дома, который стоял прямо посреди поля. Оказалось — медсанбат.
Захожу, а места в доме уже нет. И сплошь лежат одни мертвецы. Ну и меня положили среди мертвых, куда ж деваться-то.
Живых в этом доме было всего несколько человек — группа артиллеристов, которые пили в подвале трофейный спирт. Они-то и позвали к себе раненого парнишку.
Спустился к ним. Напились, и я заснул. Утром, чуть только начался рассвет, типичный такой звук снаряда на излете. И-и! И пробивает стену этого дома, разрывается на полу. Разбросало всех раненых, поубивало, покалечило. А за ночь много ребятишек на этот дом выползли. Я из подвала выхожу — а в доме фарш. Артиллеристы остались целы. И я с ними. Обратно повезло.
Как добрался до полевого госпиталя, Иван Петрович уже не помнит. К тому моменту он уже умирал. От потери крови постоянно проваливался в беспамятство. Хирург вытащил его карточку первой, выкрикнул имя. Он услышал, захрипел: «Я-я-я»„. Если бы в очереди на операцию он оказался хотя бы вторым, уже не дотянул бы.
Свою вину перед Родиной Горин искупил дважды. Буквально через несколько секунд после того, как в тело над левой лопаткой вошел осколок, руку разорвало пулей. Рука срослась, а пробитое легкое могло свободно дышать только на даче, где нет городского смога.
Мы сидели на террасе. На коленях у Ивана Петровича была старая, прожженная, дырявая шинель, которую он латал защитного цвета нитками. На столе — трубка. Несмотря на ранение, курить он так и не бросил.