«Годхард — не Хальвард, воевода…»
Если бы Хальвард услышал эти слова! Если бы слышал — кто знает! — может быть, он тогда бы не забился в последнем усилии, не выскочил бы в последних судорогах из невода, попав вместо чистой воды на прибрежный песок. Если бы…
Годхард был прекрасным исполнителем чужих мыслей. Преданным, старательным, ловким, расчетливым, осторожным. А Хальвард сам рождал мысли, сам продумывал их, подбирал исполнителей и — терзался новыми мыслями. Последнее время, правда, мысли все чаще стали заменяться мечтаниями, которые в конце концов вырвались из-под его воли, в какой-то степени подчинили — его себе, и Хальвард полетел в пропасть, лишившись всего, кроме собственной усадьбы, ставшей местом его заточения.
Однако еще раньше, там и тогда, когда прогремел гнев конунга, он отдал повеление сыну, утратившему имя, немедленно прибыть в Старую Русу и сказал Годхарду, кого следует послать в Киев. Однако к тому времени никакого Безымянного в Киеве уже не было: он плыл в печальном караване, доставлявшем на родину тело брата конунга рогов. Плыл, ясно представляя, какие муки ожидают его в конце пути, а потому в сумерках, еще более плотных от зарядившего дождя, бесшумно скользнул в воду и исчез без следа. Хальвард предполагал такой исход, а потому судьба сына на этом отрезке событий его беспокоила мало. Куда меньше, чем вопрос, заговорит ли под пытками Ахард. От его откровений зависело очень многое, и поэтому Хальвард всячески тянул, передавая Годхарду свои многочисленные сети, разбросанные не только по земле русов. Он разыгрывал молчаливое отчаяние, головную боль, провалы памяти, выдавая своих лазутчиков и соглядатаев чуть ли не поштучно. И ждал, ждал.
— Ахард не выдержал пыток, — наконец-то сказал Годхард. — Он молчал все время. Палач думал, что он откусил себе язык.
На лице Хальварда ничего нельзя было прочитать — он превосходно владел собой. Но Годхард за время былой дружбы научился читать в его душе. И усмехнулся:
— Теперь тебе легче будет вспоминать имена.
— Легче, — согласился Хальвард. — Ахард знал многое, и конунг мог неверно истолковать его пыточные крики.
Он начал говорить пространнее, а главное, откровеннее. Теперь он думал о сыне, но твердо был убежден, что Безымянный сумеет уйти, затеряться, выскользнуть и сообразить, что в Старой Русе ему появляться нельзя. И поэтому так и не отдал Годхарду своего человека, который давно поставлял из Новгорода заморские яства и вина не только к его столу, но и к столу Рюрика, хотя старый варяг в еде всегда довольствовался малым. А для Хальварда еда вдруг стала удовольствием. И из Господина Великого Новгорода зачастил поставщик, и вскоре Хальвард узнал и о полубезумной мечте Рюрика во что бы то ни стало вернуть княжича Игоря, и о странной отлучке посадника Вояты, и о заметном усилении новгородских разъездов. И начал отпускать славянскую бороду, столь несвойственную русам.
Об этой бороде Ольрих сказал Годхарду: вовремя донесли. Но Годхард не был Хальвардом, не задал себе вопроса, с чего это вдруг знатный рус перестал бриться, а просто отмахнулся: