И вот — ах! — я хотел бы быть в состоянии передать выражение силы, преступления, простодушия и благосклонности, которые он вложил в свои слова, — вот он мне что сказал:
— Ты довольно хорошо присмотрелся к политической жизни, чтобы знать, что существует степень могущества, когда самый бесчестный человек защищён сам от себя своими собственными низостями, а еще более от других их низостями… Для государственного деятеля есть только одна непоправимая вещь: честность! Честность неподвижна и бесплодна; она не понимает обращения в дело аппетитов и честолюбий, — единственных двигателей, благодаря которым создается что-либо продолжительное. Доказательством может служить этот дурак Фавро, единственный честный человек н кабинете, и в то же время единственный человек, политическая карьера которого, по общему мнению, окончательно и навсегда погибла. Это говорит тебе, мой дорогой, что ведущаяся против меня кампания совершенно меня не волнует.
На вырвавшийся у меня двусмысленный жест он продолжал:
— Да, да. Я знаю — поговаривают о моей отставке, о моем близком падении, о жандармах, о Мазасе, «Смерть ворам!». Великолепно! О чем не говорят?! А потом. Это для меня смешно, вот и все. И ты сам, под предлогом, что ты считаешь себя замешанным в некоторые из моих дел — в которых ты заведовал, будем говорить о прошлом, только мелочами — под предлогом, что ты обладаешь, — по крайней мере, ты везде кричишь об этом, — несколькими важными бумагами, о которых, мой дорогой, я беспокоюсь, как вот об этом.
Не прерывая речи, он показал мне свою погасшую сигаретку, которую он сейчас же раздавил в пепельнице, стоявшей на маленьком лакированном столике.
— Ты сам, ты считаешь, что можешь владеть мною посредством угроз, заставлять меня петь, как какого-нибудь подозрительного банкира? Ты ребенок. Подумай немного. Мое падение? Не можешь ли ты сказать мне, кто же осмелится взять на себя ответственность за подобное безумие? Кто же не знает, что оно повлечет крушение слишком многих дел, до которых больше, чем до меня, нельзя дотрагиваться под страхом самоотречения, под страхом смерти? Потому что не одного ведь меня свергнут. Не одного меня украсят колпаком каторжанина. Ведь все правительство, весь парламент, вся Республика причастна, что бы они там ни делали, к тому, что они называют моей продажностью, моим взяточничеством, моим преступлением. Они думают, что они держат меня в своих руках, а это я держу их! Будь покоен, я крепко держу их.
И он жестом показал, как сжимает воображаемое горло.
Выражение его рта, углы которого опустились, сделалось отвратительным, и на яблоках глаз показались пурпурные жилки, придавшие его взгляду непреклонное выражение убийцы. Но он быстро овладел собой, закурил другую сигаретку и продолжал:
— Пусть свергнут кабинет, пусть! И я помогу им в этом. По милости этого честного Фавро, мы вовлечены в целую серию неразрешимых вопросов, логическое решение которых таково, что его нельзя добиться. Получается министерский кризис, с совершенно новой программой. Прошу тебя, заметь, что я не причастен к этим затруднениям, или, по крайней мере, кажусь таким. Моя ответственность — простая парламентская фикция. В кулуарах Палаты и в известной части прессы меня нарочно не считают солидарным со своими коллегами. Итак, мое личное положение остается чистым, понятно, в политическом отношении. Даже больше выносимый группами, вожаков которых я сумел заинтересовать своей судьбой, поддержанный высшими банкирами и большими компаниями, я делаюсь человеком, необходимым в новом составе, я — президент образуемого завтра совета. И вот в тот момент, когда со всех сторон говорят о моем падении, я достигаю вершины своей карьеры! Сознайся, мой мальчик, что это — смешно и что они еще не убили меня.