Впрочем, мне иногда случалось на целые месяцы терять его из виду, «бросать» его, как говорится, отыскивая средства в игорных домах, на бирже, в уборных дам полусвета, средства, которые мне надоедало требовать с политики и отыскание которых более подходило к моим вкусам по лени и по случайностям… Иногда, охваченный внезапной поэзией, я скрывался в каком-нибудь забытом уголке провинции и, перед лицом природы, наслаждался чистотой, безмолвием, нравственным возрождением, что, — увы! — недолго всегда продолжалось. И я в минуты тяжелых кризисов возвращался к Эжену. Он не всегда принимал меня сердечно, как я требовал от него. Было видно, что он очень хотел бы избавиться от меня. Но я сурово и сухо призывал его к действительности нашего взаимного положения.
Раз я ясно заметил, как в его глазах засветился огонек убийства. Я не обеспокоился и, тяжело опустив ему руку на плечо, как жандарм поступает с вором, сказал ему лукаво:
— А потом? К чему это поведет тебя? Сам мой труп обвинит тебя. Итак, не будь дураком! Я позволил тебе войти туда, куда ты хотел. Никогда я не препятствовал твоему честолюбию. Наоборот: я работал для тебя. Как мог. Честно. Разве неправда? Неужели ты думаешь, что должно быть весело для меня видеть тебя вверху, вращающимся в блеске, а себя внизу, глупо шлепающим по грязи? И, однако, одним щелчком это чудесное счастье, так усердно воздвигнутое нами обоими…
— О! нами обоими! — свистнул Эжен.
— Да, нами обоими, каналья! — повторил я, раздраженный этой несвоевременной поправкой. — Да, одним щелчком, одним дуновением, ты это знаешь, я могу свергнуть вниз это чудесное счастье. Мне достаточно сказать только одно слово, мошенник, чтобы свести тебя от власти в каторгу, сделать из министра, каков ты сейчас, — ах, какая ирония! — каторжника, которым ты должен был бы быть, если бы существовало еще правосудие и если бы я не был самым последним из подлецов. Пусть! Я не делаю этого жеста, я не произношу этого слова. Я позволю тебе пользоваться восхищением людей и уважением иностранных дворов, потому что — понимаешь ли? — я нахожу это чудовищно смешным. Единственно, я хочу своей доли, понимаешь? Своей доли! А что именно я у тебя прошу? Я прошу у тебя мелочи. Ничего. Крошек. Тогда как я мог бы требовать всего, всего, всего, всего!.. Прошу тебя, не раздражай меня больше, не доводи меня до конца. Не заставляй меня делать драму. Потому что тогда, когда с меня довольно будет жизни, довольно грязи, этой грязи — твоей грязи, невыносимый запах которой я всегда чувствую на себе. Ну, тогда его превосходительство Эжен Мортен не будет смеяться, старина. Клянусь тебе в этом.
Тогда Эжен, с натянутой улыбкой, в то время, как складки его опустившихся губ придавали всей его физиономии выражение подлого страха и в то же время бессильного желания преступления, сказал мне:
— Но ты сумасшедший, раз говоришь мне все это! А к тому же зачем? Отказывал я тебе в чем-нибудь, простокваша?
И весело, усиливая жесты и гримасы, которые ошеломили меня, он комично прибавил:
— Хочешь орден, а?
Да, на самом деле это был чудесный малый!