×
Traktatov.net » Шестидесятники » Читать онлайн
Страница 54 из 221 Настройки

Выпячивание собственного «я» сослужило Евтушенко отличную службу — он всегда высказывался от первого лица, и самое политизированное высказывание (разумеется, в случае поэтической удачи, а это случалось не всегда) звучало у него как лирика. Что касается воздержанцев, скромно окучивающих чисто лирическую делянку, — он их припечатал лучше, чем они его: «В поэзии сегодня как-то рыхло, бубенчиков полно — набата нет, трибунная поэзия притихла, а тихая криклива: «С нами Фет!» (Конечно, это не в упрек Владимиру Соколову, скажем, — давнему другу, с которым он так и не порвал; но ведь Фета на знамена поднимал не столько поэт Соколов, сколько идеолог Кожинов.)

Я не поклонник таких стихотворений Евтушенко, как «Бабий Яр» или «Наследники Сталина» — они, на мой вкус, публицистичны, — но пафос их неподделен. Хотя, на мой взгляд, не слишком тактично вставлять в реквием погибшим в Бабьем Яре слова: «Я всем антисемитам — как еврей, и потому — я настоящий русский!» Ты-то тут зачем, не о тебе речь! — хочется сказать лирическому герою. Но он ответит — и будет прав, — что всё пропускает через себя. Мне, например, кажется, что у живого человека нет права говорить о себе: «Я — каждый здесь расстрелянный старик. Я — каждый здесь расстрелянный ребенок». Я вообще сомневаюсь в праве поэзии касаться таких вещей. Но у Евтушенко другая система ценностей, а «художника надо судить по законам, им самим над собой признанным». Правда, тут уж следует с себя и спрашивать всерьез: если ты ассоциируешь себя с безвинно расстрелянными, следует вести себя несколько иначе, чем до этой декларации. И, увы, я при всем своем уважении к раннему творчеству Евтушенко не могу провести твердой границы между его желанием поднять голос в защиту замученных или бесправных — и желанием понравиться то власти, то либеральной интеллигенции.

Второе его открытие — возвращение к балладе, поэтическому нарративу: он умел и любил рассказывать истории. Он реанимировал опыт советской поэзии 1930-х, когда лирика действительно ушла: ведь чтобы писать от имени растоптанного «я», надо быть Ахматовой, не всем это и дано. Тогда на первое место вышла баллада, не тихоновская даже, а скорее — тут он восстановил совершенно забытые имена — в версии Михаила Голодного, на которого он благодарно ссылался. Евтушенковские сюжетные вещи были едва ли не сильнее лирических: беру сейчас не пресловутую «Нюшку» из «Братской ГЭС», которую он, несмотря на всю корявость текста, считал своей удачей, а прежде всего «Северную надбавку». Это именно отлично рассказанная история — гибкий, богатый язык, увлекательный сюжет, своевременные отступления (есть и ложный пафос, но его мало; вообще ирония всегда удавалась ему лучше). Я эту вещь знаю наизусть с детства, и для принципиально непоэтических семидесятых это была серьезная стратегическая удача, новая форма существования поэзии. «Голубь в Сантьяго», которого он считал лучшей своей вещью, — тоже отличная повесть в стихах, и я тоже могу ее цитировать большими кусками, даром что это нерифмованный пятистопный ямб, требующий от поэта большой интонационной, риторической убедительности (впрочем, как заметила литературовед Лада Панова, истинный поэт виден именно в таком шекспировском ямбе, нарочито прозаизированном, — как Кузмин, например: там слышно дыхание, а это в поэзии первое дело).