Поздний Распутин, да не прозвучит это каламбуром, безнадежно запутывался, одновременно нахваливая Столыпина и Сталина, которых объединяла, пожалуй, только нелюбовь к политической свободе: Столыпин был реформатором, Сталин ставил на архаику. Распутин поносил городскую безнравственность, говорил, что у патриотов есть поле Куликово, а у либералов — «Поле чудес», и вообще противопоставлял патриотизм свободе, как будто они несовместимы и, более того, мыслимы по отдельности. Он озвучивал банальнейшие мысли и простейшие рецепты, не публиковал в течение десяти последних лет ни одного нового текста, словно окончательно растратился, сочиняя повесть «Дочь Ивана, мать Ивана»; он не утратил способности писать хорошую прозу, и в этой повести есть могучие страницы — но есть и те, которых постыдился бы первокурсник Литинститута.
Чтобы фанатично верить в Идею и продолжать писать сильную прозу, иногда этой Идее противоречащую, надо быть Львом Толстым. У Распутина не оказалось иммунитета от простых решений и человеконенавистнических теорий, он не стыдился оправдывать репрессии и даже призывать к ним — и это не могло не сказаться на уровне того, что он говорил и писал. Он не мог и не хотел признать, что его Матеру, без которой он себя не мыслил, уничтожал Советский Союз, — но Советский Союз впоследствии уничтожила та же сила, которая и досоветскую Россию вколотила в гроб: это не мировой еврейский заговор и не городская цивилизация, а обскурантизм, подозрительность, неспособность к развитию, лицемерие и культ запрета; и самое ужасное, что поздний Распутин встал на сторону этой силы.
Он, гениально изображавший страдание, всегда чуткий к нему, — в поздние годы впал в жесточайшую обиду на человечество.
Писатель не обязан быть мыслителем, оно ему, может, и вредно, — но иметь иммунитет от простых и грубых ответов, от конспирологии и ксенофобии ему бы хорошо. Иначе его имя будет упоминаться в одном ряду с палачами, а зачем ему это? Либеральная идея тоже жрет своих адептов, да и любая жрет, — художнику нельзя превращаться в иллюстратора собственных заблуждений; просто либералы не так любят запреты — хотя российские либералы по этой части мало уступают почвенникам. Художник должен думать и понимать, а не приговаривать или клеймить; его дело — добавлять в атмосферу кислорода и света, а не задергивать шторы или воспевать сероводород. Писатель, уложивший жизнь в единую непротиворечивую теорию и начавший громить несогласных с ней, перестает писать. Один из самых наглядных и горьких уроков был явлен нам только что в распутинской судьбе.
Помню, какие яростные споры кипели в 1987 году в Новосибирском университете, на студенческих чтениях, вокруг «Пожара» Распутина и «Печального детектива» Астафьева. Я доказывал тогда, что в прозе Астафьева есть надежда, азарт сопротивления и творческая перспектива, — а Распутин пребывает в растерянности, выход из которой, кажется, только в депрессию. Мне отчаянно возражала будущая жена: Распутин вообще не любит изображать борцов, ему это несвойственно, его герой — жертва, это особенность темперамента, а не мировоззрения! Странно, но оба мы были правы: Астафьеву действительно предстоял последний и высший творческий взлет — а Распутину в самом деле не присущи ни азарт, ни надежда.