— А вы готовы ради этого прагматического идеализма пойти против собственного народа?
— Сущность народа, вообще говоря, неясна. Под это понятие подверстывают в разное время разные категории населения. Сначала говорят, что народ — это все, кто доволен. Потом — все, кто недоволен. Потом — все, кто безмолвствует. Насчет своего народа я не обольщаюсь. Для меня не тайна, что совок — концентрированное выражение всего русского. Но воевать против народа я не готов. Я готов его цивилизовать.
— Но радости-то, радости почему во всем этом нет? Ведь была же свобода!
— Она носила такой вынужденный, механический характер. И к тому же дозировалась. Я помню, что еще в восемьдесят восьмом году большой успех имела гэбэшная провокация: в «Крокодиле» появился фрагмент из моей книги «В поисках грустного беби» — о том, как я рад, что всемирное движение к прогрессу возглавляет могущественная Америка. Я и сегодня не отказываюсь от этих слов. А они в «Крокодиле» еще полгода потом публиковали негодующие письма трудящихся. Это такая свобода была, знаете… как вот у американских студентов в смысле секса. Мы были в этом отношении очень зажаты, а они так разжаты, что мы дети рядом с ними, — но это свобода принужденная. Надо в определенном возрасте потерять невинность — теряют. Не важно, по любви или ради опыта. Считается нормальным прямо и откровенно обговаривать вопросы контрацепции. В недавнем американском фильме мальчик трахнул свою маму — просто чтобы доказать себе, какой он свободный.
— Кстати, о сексе. Вы написали такую женщину шестидесятых, такой приманчивый и неотразимый типаж, что у нашего поколения только слюнки текут.
— Почему же, в этом смысле у вас как раз есть некоторый повод для радости. Вам достались замечательные девочки урожая ранних семидесятых. В Москве они произвели на меня впечатление своей туповатой задумчивостью. Это что-то совсем новое, тогда как женщина шестидесятых годов — фантом, возникший из осмысления множества литературных типажей. Надо признать, для тогдашнего молодого человека они были действительно неотразимы — все эти женщины Хемингуэя, Ремарка и Белля, сильнее всех повлиявшего на мою раннюю прозу. То была новая модификация femme fatal, никогда не знающей, чего она хочет, и нуждающейся в том, чтобы быть несчастной… Стюардесса из пьесы Эдика Радзинского «Сто четыре страницы про любовь», Лаврова в «Девяти днях одного года». Особый тип представляли собою женщины деми-монда: они матом не ругались, а говорили, как водители-дальнобойщики. Беспрерывное курение, естественно. Эти женщины блистали во всех домах творчества и особенно в коктебельской колонии: Крым, собственно, и мыслился тогда как страна бегства, эта традиция идет еще с Перекопа.
— Может быть, вас радует сегодняшний Крым? Ведь, согласитесь, весело было наблюдать, как изобретенное вами «Антика-ралли» проносится мимо Артека!
— Да, ничего, смешно… «Остров Крым» задумывался поначалу как игра, я никогда в жизни, естественно, не думал о каком-то осуществлении тогдашних своих иронических мечтаний. Роман обернулся трагедией только под конец. Я ведь вовсе не осуждаю Лучникова, мечтавшего объединить остров Крым и советскую Россию. Это типичный декабризм — в этическом его понимании. Такой благородный, заведомо обреченный порыв альтруистической любви к Отечеству. Но сегодняшний Крым и присоединять никуда не надо. Непуганый совок. Там очень мало интеллигенции, а без нее не произойдет никакого возрождения. На месте Мешкова я призвал бы в Крым лучшие умы страны, создал бы им все условия — приезжайте, работайте! Место ведь, что и говорить, райское.