— Послушай, Полунин, все это серьезнее, чем тебе кажется. Объясняться к тебе никто не придет, не такие уж они дураки. А вот устроить так, чтобы ты загремел в Дэвото [72], — это запросто.
— В чем меня могут обвинить?
— Это и не потребуется! Ты знаешь, что такое превентивный арест? Человек сидит месяц, год, два года, и никакого обвинения ему не предъявляют, потому что юридически это не арест, санкционированный прокуратурой, а всего лишь предупредительная мера. Это практикуется, представь себе. А сейчас, когда в стране осадное положение и, следовательно, все легальные процедуры, мягко говоря, упрощены… Словом, сам понимаешь. Давай ешь, мне одному этого не сожрать. Так ты что, действительно собрался домой?
— Собрался.
— А пустят?
— Уже пустили.
— Ну что ж… Правильно делаешь, вероятно. Не знаю, впрочем… тебе виднее, я-то себе этого не представляю совершенно. Но на твоем месте…
— Поехал бы?
— Скорее всего, — кивнул Андрущенко. — Здесь, конечно, не жизнь… таким, как ты, я хочу сказать. То есть людям, которые помнят родину. Я не из их числа, в этом все дело… Ну, мы с тобой говорили, помнишь? Поэтому я избрал другой путь.
— Денационализироваться?
— Нет! Перенационализироваться, так будет точнее. Понимаешь, Полунин, я просто устал быть эмигрантом. Всю жизнь — сколько себя помню, еще с Загреба, — я ощущаю себя чужим среди окружающих. Некоторым нашим идиотам это даже нравится, видят в этом печать избранничества, что ли… «Блаженны изгнанные за правду» и тому подобная чушь. А я не могу, я наконец хочу чувствовать себя таким же, как все вокруг меня, я не хочу выделяться…
Внимательно слушавший Полунин усмехнулся, покрутил головой:
— Желание понятное, но не всякий сможет почувствовать себя «как все»… если приходится жить среди чужих.
— Ты-то не сможешь! Именно потому, что ты помнишь Россию, ты сознаешь и ощущаешь себя русским, а вокруг тебя иностранцы. Но у меня-то этого нет, понимаешь? Я сам — я! — вечный «иностранец», для югославов, для австрийцев, для кого угодно… И мне это уже — вот так! — Андрущенко, закинув голову, полоснул пальцем себя по горлу. — Одни только аргентинцы не тычут мне в глаза моего «иностранства» — ну, ты знаешь, для них здесь этого понятия не существует, народ в этом смысле уникальный… Вот почему я и хочу слиться с ними до конца, чтобы уж никаких граней! Черт возьми, мне двадцать шесть лет, я еще успею. А ты поезжай, Полунин, таким, как ты, нечего тут околачиваться, в этом болоте… я про эмигрантский мирок говорю, сам понимаешь. Но только учти, что о тебе уже знают! Ты на «Сальте», вместе с другими?
— Вероятно, — не сразу ответил Полунин.
— Это будет не раньше июля. Мой тебе совет — уматывай раньше. «Сальту» и «Санта-Фе» будут провожать с шумом, можешь мне поверить. Там уже и демонстрации какие-то готовятся, черт знает что еще… Словом, сюрпризов будет много — униаты, я слыхал, хотят прийти к отплытию со своими попами, чтобы прямо на пирсе служить панихиду по репатриантам. Представляешь картину — судно отваливает, а с берега ему вслед: «Во блаженном успении вечный покой… » — кошмар, с этих изуверов станется. Это-то чепуха, конечно, но ведь возможны и более серьезные провокации, поэтому я и говорю: если бы ты успел оформить бумаги раньше и отплыть на любом итальянском судне до Генуи…