Сняв мятое кепи, в позе глубокой мольбы, он произнёс медленно, с запинкой, мешая русские и польские слова:
— Пан полковник, я извиняюсь… скажите… я слыхал, что здесь есть собака породы татра, самка… У вас на караульной службе… Я ищу собаку. Я потерял её в начале войны. Разрешите мне её посмотреть, пан полковник… И если она моя… если вы не против, забрать её… Это всё, что у меня осталось после войны, я извиняюсь…
Выяснилось, что он был в Освенциме. О том свидетельствовал значок на правой руке — шестизначный номер. На всём белом свете у него не осталось ни одной родной души. Жена и дочь погибли в газовой камере, остальные близкие развеялись по миру, как ветер уносит сухие листья.
Собаки находились в глубине двора, каждая в отдельной вольере. Татра из-за её особой злобности была привязана на короткой цепи. Так считалось безопаснее. Ещё сорвётся!
Полковник распорядился, чтобы человека из Освенцима пропустили во двор. Он стал подходить к собакам. Увидел среди них одну, белую, прищурился, походка его вдруг сделалась неверной, казалось, вот-вот он упадёт. Вглядываясь напряжённо, он шёл к ней…
Собака заметила его ещё издали и, перестав лаять, натянула цепь. Она вся как бы стремилась, рвалась к нему и в то же время замерла, словно боясь ошибиться.
Было поразительно тихо. Перестали лаять другие собаки. Когда он подошёл ближе, всё так же молча, всё так же неуверенно шаркая ногами, ничего не видя, кроме маячившего белого пятна за проволочной сеткой, он тихо-тихо позвал её. Звука почти не было слышно, только шелест губ. Но она услышала. У неё мелко дрожали уши, ошейник врезался в шею, мускулы напряглись. Уши! В них сейчас было выражено всё — страстное, нетерпеливое ожидание чего-то невероятного, жгучая надежда, вера и затаённый страх, страх — вдруг это мираж, мелькнёт и исчезнет, и снова жизнь за сеткой… Собака переживала и чувствовала то же, что и тот, подходивший к ней человек. И когда его шёпот донёсся до неё, она как-то непонятно, неестественно, боком и всем телом бросилась к нему. Он распахнул вольеру, кинулся к собаке, упал на колени, обнял её, она прижалась к нему, и так они замерли в этой полной трагизма и радости позе…
После он отвязал её и вывел.
Все смотрели, не дыша. У нашего Колосса Фарнасского было выражение изумлённого младенца: он точно прозрел.
Татру просто невозможно было узнать. Куда девались её свирепый, неприступный нрав, её злобность, её лютая ненависть ко всем окружающим! Она вдруг стала тихой, смирной, и только всё старалась заглянуть в глаза хозяину, ластилась к нему, как бы всё ещё не веря, что это он и они больше не расстанутся…
Полковник пожал ему руку. Его накормили, дали польские деньги — довольно крупную сумму в злотых. Он был врачом и теперь без конца повторял об этом, вперемежку со словами благодарности: «Дзенькую, дзенькую, пани…» Хотели напоследок накормить сытнее и собаку, но она не ела. У неё была спазма.
…Они ушли, когда солнце садилось. Провожать их вышла вся комендатура: полковник, его жена-переводчица, солдаты. Все неотрывно смотрели вслед уходящим. В закатных лучах чётко рисовались два удалявшихся силуэта, несколько раз они обернулись, потом прибавили шагу…