Когда пёс начинал валяться по земле и болтать в воздухе лапами, сержант сплёвывал, целясь в черепок разбитой тарелки, и криво усмехался. И Петьке показалось, что военный смеётся над ним, над тем, что он не может справиться с собакой. Петька рассердился и пихнул Джека в мягкий бок носком ботинка. Он не хотел ударить сильно, но пёс от боли даже взвизгнул. Потом ощерился, зарычал и, оборвав постромки, убежал.
Петька кричал ему вслед всякие ласковые слова, но Джек не слушал и не возвращался.
— Ну-ка иди сюда, — сказал сержант Петьке, опуская свой мешок на землю.
— Чего вам? — угрюмо спросил Петька.
— Поближе, так лучше разговаривать.
Петька подошёл. Он увидел жжёные дыры в полах солдатской шинели и услышал запах махорки, ремённой кожи, влажного сукна. В глаза сержанту он не смотрел — было стыдно.
— Батька воюет? — спросил сержант. — Достань отсюда, — он показал на карман штанов.
— Чего достать?
— Кресало! — с раздражением сказал сержант. Щека его мелко задрожала. Он придержал её рукой.
— Контузия? — спросил Петька, вытаскивая трут и кресало.
Сержант молчал. Он вошёл сюда — на тихую улицу далёкого тылового городка, в тишину облетевших деревьев, во двор, где мальчишка играл с собакой, — и напомнил о той войне, которую только что начал забывать Петька.
— Да. Контузия. Дрожит всяк раз от нервов, — стараясь говорить спокойно, наконец объяснил он.
— Вам чего ещё? — спросил Петька.
— Пёс у нас был. Стёпкой звали. Похож очень на твоего, — сказал сержант, раскручивая трескучую махорку.
— Джек! Джек! — закричал Петька, увидев что-то оранжевое в кустах возле забора.
— Обиделся он, — сказал сержант.
— Ага, — сказал Петька.
Сержант быстрыми затяжками докурил махорку, плюнул на пальцы и затушил окурок.
— Я вот и думаю, очень даже ребята в роте обрадуются, если я им твоего Джека привезу. А ты его и не любишь вовсе… Вон как в пах звезданул!
— Что? — спросил Петька, ещё не понимая, чего хочет от него солдат.
— И собака воевать может, — сказал сержант. — Стёпа троих человек из боя вытащил, спас. Раненых. Понял? Приведи Джека к вечернему поезду. Я тебе всю сотнягу не пожалею.
Он потянулся за своим мешком, но, увидев Петькино лицо, остановился, цепко взял Петьку здоровой рукой за плечо, встряхнул, близко заглянул в глаза:
— Очень ребята рады будут. Вся рота. Однако не настаиваю. Твоё это дело.
И ушёл. И вместе с ним ушёл запах сыромятной кожи, непросыхающего подолгу сукна, окуренных махорочным дымом пальцев. Петька знал этот запах. Он помнил разрушенный полустанок где-то уже за Ладогой — под Тихвином. Молчаливый серый строй солдат вдоль железнодорожных рельсов. Мешки у их ног. Колючий с ветром снег, промозглый холод. Своё тупое, голодное отчаяние, свою протянутую руку и: «Дяденька, дай чего… Дай, а, дяденька…»
Его втащили тогда в середину строя. Там не было ветра и снега. Там было теплее и пахло так, как от этого сержанта. Ему дали большой кусок настоящего сахара — крепкий, корявый и тяжёлый, как осколок зенитного снаряда…
Весь день Петька просидел дома, уперев лоб в стенку, — так, как сидел раньше. В комнате было тихо, одиноко и только кружились и жужжали под низким покатым потолком мухи.