– Дух на меня налетает!.. Как боданет башкой, козел!.. У меня искры, как от сигнальной мины!.. Думаю, ранил в глаз, ни хрена не вижу!.. Осмотрелся – где дух?.. А он по кругу бежит… Должно, обкуренный…
Косой ломал галеты, засовывая в рот сухие ломти, вздыхал сокрушенно:
– Жаль, подстрелили Флакона… Я думал, убит… Подхожу, а у него болевой шок… Я ему по щекам нахлестал, промедол вколол, он носом зашмыгал… Кажись, правое легкое пробили… Оклемается… Через месяц дома будет…
Ларчик слизывал с черного пальца белую каплю сгущенки. С неподдельным восхищением смотрел на Пушкова:
– Как вы, товарищ лейтенант, этого патлатого подрезали!.. С вами танго нельзя танцевать!.. Останешься на танцплощадке!..
Пушков устало слушал, не прикасался к еде. Хотел было вскрыть тушенку, потянулся к ножу, но вспомнил, что лезвие только что побывало в человеческой плоти. В ложбинке клинка оставались коричневые подтеки.
Он испытывал утомление, мешавшее ему участвовать в возбужденном разговоре солдат. И одновременно – беспокойство, не позволявшее радоваться успешной атаке и несомненной победе. Только что прожитая им малая часть жизни, от утренней сумрачной синевы с нетоптаным снегом и черными деревьями до полуденного солнца, блестящего на осколках зеркала и влажной броне, была рывком, свирепым и бурным вторжением. Он вторгался в свое будущее с помощью пуль, свистящих снарядов, сиплого дыхания и удара клинка, выкалывая в этом будущем малую нишу, куда помещал свою яростную жизнь, выбивая и изгоняя из этой ниши другие жизни. Те, кого он изгнал, лежали теперь на влажном снегу, похожие на скомканные мешки, а он занял их место, расположился в гнезде, откуда их изгнал. Станет оборонять это гнездо, обкладывать его битым кирпичом, мешками с землей, просовывать наружу стертые белесые стволы, натягивать вокруг минные растяжки, чтобы его не вышвырнули из этой завоеванной ниши и он не оказался на тающем блестящем снегу подобно скомканной груде тряпья. Он проник в свое будущее, истребляя его, не сохраняя для себя, не имея возможности придумать его, как это он делал в недавнем детстве и юности, посылая вперед не пули, не атакующий взвод, а нежное чувство, сладкое ожидание чуда, молодую, обращенную ко всем сразу любовь.
– Товарищ лейтенант, у «чеча», которого вы уложили, на руке часы остались. – Ларчик долизывал сладкую молочную банку. – Разрешите снять, а то мои часики тикают только два раза в сутки. – Он показал запястье, на котором красовались разбитые, остановившиеся часы. – Подкрепление из десантуры прибыло… Снимут чеченские часики… Разрешите снять!..
– Делай как хочешь… – устало сказал Пушков, поднимаясь с холодного пола. – Клык!.. Звонарь!.. За мной, в подвал!.. Там нужно оборудовать огневую позицию!..
Сверху, с догоравшей крыши, стекала теплая гарь. По лестнице солдаты на стеганом красном одеяле стаскивали во двор останки боевика, расплющенного танковым снарядом. Навстречу расчет гранатометчиков тащил наверх, к пролому в стене, треногу и ствол автоматического гранатомета. Незнакомый офицер-десантник, без знаков различия на пятнистом бушлате, связывался по рации, монотонно приговаривая: «Фиалка»!.. Я – «Бутон»!.. Я – «Бутон». Пушков спускался по истоптанным ступеням в подвал, пропуская вперед ворчащего Клыка. Тот был недоволен тем, что его, отличившегося в недавней атаке, посылают на черновые работы, как новобранца. Звонарь послушно и торопливо семенил, неловко поддерживая автомат.