Оксана вся вспыхнула и закрылась фартуком, а старый звонарь растрогался вконец.
— Истинно глаголю, — заговорил он, овладевая собою, — господь печется о едином от малых сих. Любитеся, дети, будьте счастливыми да не забывайте горемычного батька. Тебе, Оксано, Олекса измалу был за батька, ему и отдаю я тебя, он тебе будет и чоловиком, и другом, и батьком... Золотое у него сердце и честная душа, — говорил звонарь уже дрожащим голосом, чувствуя приближение позорной слабости. — Это тебе счастье от бога: верно, его вымолила там покойная твоя мать...
Сыч остановился. Оксана стояла, опустивши голову низко-низко... Олекса сжимал тихо ей руку...
— Ну, теперь поцелуйтесь же, дети мои, по христианскому закону, — произнес уже совершенно растроганным голосом Сыч.
Олекса горячо обнял смущенную дивчыну, а дьяк возложил на их головы руки и заключил торжественным тоном, утирая глаза:
— Будьте счастливы, дети мои, много, много лет!..
Между тем Золотаренко, оповещенный Морозенком отправился торопливо отыскивать Ганну. Ему уже давно чуялось что-то недоброе в доме, но последнее известие Морозенка взорвало его вконец. В своем горячем волнении он и не заметил приезда какого-то знатного козака, прибытие которого встретил радостными криками весь народ.
Пройдя весь дом, Золотаренко нашел Ганну в самой последней светлице. Она стояла, отвернувшись лицом к окну.
— Ганно! — окликнул ее ласково Золотаренко.
Ганна вздрогнула и обернулась к нему. На лице ее не видно было и следа слез; казалось, она похудела и постарела за эти несколько минут. На бледном, как полотно, лице ее глаза горели сухим, горячечным огнем.
— Ганно, — подошел к ней Золотаренко, — я знаю все... Я знаю больше, чем ты думаешь. Тебе дольше не годится оставаться здесь.
— Брате мой! — словно всхлипнула тихо Ганна, склонясь к нему головой на грудь, и в звуке ее голоса послышалась такая наболевшая горечь, что сердце у Золотаренка сжалось от обиды, от жалости к своей единой сестре.
— Замучили они тебя, — произнес он глухо, сквозь зубы, нахмурив сумрачно брови.
Замучила себя я сама, — прошептала она, подымая на брата свои лучистые, бесконечно печальные очи.
Несколько минут они стояли молча, не говоря ни слова, но чувствуя, как горе одного покоряло в свою власть и другого... Наконец Золотаренко произнес угрюмо:
— Завтра же уедем отсюда, и нога моя здесь не будет.
— О нет, нет! — встрепенулась Ганна. — Боже храни тебя подумать что злое на дядька... Дядько здесь ни при чем!
— Может быть... может статься, — заговорил отрывисто, ворчливо Золотаренко, шагая по комнате, — только ты... и я... мы теперь лишние здесь... и оставаться нечего...
Снова наступило молчание, прерываемое только тяжелым дыханием Золотаренка; видно было, что ему стоило большого труда удерживать свое волнение.
— Брате мой, — заговорила, наконец, с трудом Ганна; Золотаренко остановился перед ней. — Я хочу просить тебя об одном... Я знаю, что тебе это будет тяжко, так тяжело, как и мне... Только я много думала об этом и решилась уже навсегда...
— Ганно! — произнес с тревогою Золотаренко, беря ее за руку. — Что ты задумала?