– Тоже распрыгались, мерины сивые, поди лет по пять как женилки сушиться повесили, а всё туда же… – Петро кивнул головой в сторону поля, и Ларионов сразу понял причину переполоха. Через луг в сторону Михайловской во весь опор мчался табун.
Табун был огромный – голов шестьдесят-семьдесят пузатых кобыл и столько же жеребят. Передние лошади поднимали такое облако пыли, что задних и вовсе не было видно. Рыжие, вороные, гнедые просто возникали из вихрящейся тучи, одна за другой проявляясь в косых столбах света, и казалось – живому потоку ни конца, ни краю не будет…
Несмотря на обширные животы – кормя одно дитя, они уже вынашивали следующее, – кобылы скакали легко, с удивительной грацией, присущей чистокровной породе. Полугодовалые жеребятки выделывались вовсю, видно, воображали себя уже взрослыми скакунами. Они порскали вперёд со всех ног, вытянув длинные шейки и задорно вскидывая метёлки ещё не обросших хвостов. Неслись впереди мамок метров по десять – и тут же, словно забоявшись чего-то, сбавляли ход и спешили юркнуть за надёжные родные бока. Кобылы же скакали спокойно, ровно и мощно, упивались свободой движения и собственной силой. Их ноги, как в замедленном кино, касались земли и снова взлетали. Казалось, они особо и не спешили. Но скорость была такова, что не всякая машина смогла бы догнать их…
На какое-то время Андрей Николаевич забыл решительно обо всём окружающем. Табун предстал перед ним первозданной дикой стихией, точно такой же, как морской прибой или неукротимый пожар. Земля гудела под копытами, и этот звук завораживал, словно гул водопада…
Потом он заметил, что впереди табуна на приземистой некрупной лошадке летел всадник. Это был, наверно, табунщик, но Ларионову для начала пришла мысль о кентавре. Парень скакал во всю ширь отчаянного галопа, и Андрей Николаевич, ровным счётом ничего не смысля ни в посадке, ни в иных достоинствах человека в седле, тем не менее ощутил завистливое восхищение. Не надо быть тонким ценителем, чтобы распознать истинное искусство… Табунщик сидел на спине бешено мчавшейся лошади, словно так тому и следовало быть, только знай себе оглядывался назад, на своих подопечных, и тогда раздавался громкий улюлюкающий клич, от которого его кобылка и все скакавшие следом ещё больше прибавляли ходов…
– Вот это я понимаю… – выдохнул Андрей Николаевич, глядя вслед пронёсшемуся табуну. Что должны были почувствовать упряжные кони, если уж его, человека сугубо городского, до глубины души взволновала эта живая стихия?.. – Силища-то какая…
А про себя вспомнил вычитанное где-то, что, мол, самое на свете прекрасное – это танцующая женщина, парусный корабль и скачущая лошадь.
Мужики с пониманием посмотрели на незнакомого начальника. И только весёлый фуражир, став на время очень серьёзным, коротко подтвердил:
– Да! Это уж точно. Силища…
Отзвучал возле уха сумасшедший голос Сергея… Василий Никифорович положил трубку и задумчиво уставился в окошко. Там, на телеграфном столбе, тускло горела одинокая лампочка. Этот маленький огонёк, словно далёкая звёздочка в плотной южной ночи, частенько, когда он крепко задумывался, помогал ему сосредоточиться. Пальцы выбили на крышке письменного стола замысловатый ритм. Василий Никифорович порывисто встал и отправился на кухню к жене. И не попросил, а скорее отдал распоряжение: