«Когда Бернард Шоу приехал в Ленинград, — писал Каверин, — он на вокзале спросил первого секретаря (вероятно, Прокофьева), сколько в городе писателей.
“Двести двадцать четыре”, — ответил секретарь.
На банкете, устроенном в “Европейской” гостинице по поводу приезда Шоу, он повторил вопрос, обратившись к А.Толстому.
“Пять”, — ответил тот, очевидно имея в виду Зощенко, Тынянова, Ахматову, Шварца и себя».
Список Толстого придуман, скорее всего, Кавериным, и граф назвал бы, возможно, других, но не в этом дело. В любом случае, каким бы список ни был, на первое место он ставил себя.
Валентин Берестов, в ту пору юноша, начинающий поэт, привеченный Толстым во время войны, так описал свой разговор с Толстым о кумирах своей молодости:
«Я повел прямую атаку:
— Алексей Николаевич, расскажите что-нибудь о писателях, которых вы знали.
— Кто тебя интересует? — хмуро спрашивает Толстой.
— Герберт Уэллс. Ведь вы с ним встречались!
На лице Толстого возникает хорошо знакомое мне озорное выражение, губы обиженно выпячиваются.
— Слопал у меня целого поросенка, а у себя в Лондоне угостил какой-то рыбкой! Ты заметил, что все его романы заканчиваются грубой дракой? Кто еще тебя интересует?
— Как вы относитесь к Хемингуэю? (Хемингуэй — один из моих кумиров. Толстой не может не любить этого мужественного писателя.)
— Турист, — слышится непреклонный ответ. — Выпивка, бабы и пейзаж. Кто еще?
— А Пастернак? — дрожащим голосом спрашиваю я.
— Странный поэт. Начнет хорошо, а потом вечно куда-то тычется.
Спрашиваю о Брюсове и, узнав, что тот читал стихи, завывая как шакал (“или как ты”), теряю интерес к мировой литературе. Но Толстой уже вошел во вкус игры:
— Почему ты ничего не спрашиваешь про Бальмонта?».
Точно так же он мог отозваться о ком угодно. Он мало кого любил, кроме себя, но, когда надо, умел перевоплощаться, быть обаятельным, умел быть строгим, умел надувать щеки и выглядеть очень важным и представительным. «Ему не стоило большого труда быть блестящим. Это была его работа, его профессия, и она была ему по душе», — вспоминал Дмитрий Толстой.
Но и к писателям, и к читателям относился очень по-разному. К одним небрежно, к другим приятельски. Мария Белкина так описывала свою встречу с Толстым, у которого ей нужно было взять интервью: «Алексей Николаевич действительно не захотел меня принимать, хотя и был предупрежден и дал согласие. Он посмотрел на меня сверху, с лестничной площадки, выйдя из своего кабинета, и потом скрылся, захлопнув дверь. Я стояла внизу под лестницей, наследив на зеркальном паркете валенками. На улице было снежно, мела метель. На мне была старенькая мерлушковая шуба, капор, я выглядела совсем девчонкой и явно была не в тех рангах, в которых надо было быть для беседы с маститым писателем, а может, его разгневали следы на паркете; но, во всяком случае, он наотрез отказался вести со мной разговор. Его молодая супруга Людмила Ильинична, сверкая брильянтами, в накинутой на плечи меховой пелеринке бегала по лестнице, стуча каблучками, и щебеча пыталась сгладить неловкость положения. Она меня узнала, мы с ней встречались в доме известной московской “законодательницы мод”, с которой мой отец был знаком еще до революции по театру. Спас телефонный звонок: Людмила Ильинична сняла трубку, и я поняла, что это звонил Алексей Алексеевич: