Порой удивляюсь, как же и чем мы так прочно зацепились друг за друга, мы — такие — противоположные люди?»
И вот пять лет спустя после этой записи оказалось, что зацепились они друг за друга не так прочно, не было больше глубокой любви, настало охлаждение, притупление чувств, рутина, скука, от которой страдали оба, но больше, как водится, женщина. И если у нее все было в прошлом, то Толстой продолжал строить новые планы, и это разводило их еще дальше друг от друга.
«Я изнемогала. Я запустила дела и хозяйство. Я спрашивала себя: — если притупляется с годами жажда физического насыщения, где же все остальное? Где эта готика любви, которую мы с упорством маниаков громадим столько лет? Неужели все рухнуло, все строилось на песке? Я спрашивала в тоске:
— Скажи, куда же все девалось?
Он отвечал устало и цинично:
— А черт его знает, куда все девается. Почем я знаю?
Мне хотелось ехать с ним за границу, на писательский съезд. Он согласился с безнадежным равнодушием — поезжай, если хочешь. Разве можно было воспользоваться таким согласием? Я отказалась. Он не настаивал, уехал один, вслед за Пешковой.
Это было наше последнее лето, и мы проводили его врозь. Конечно, дело осложняла моя гордость, романтическая дурь, пронесенная через всю жизнь, себе во вред. Я все еще продолжала сочинять любовную повесть о муже своем. Я писала ему стихи. Я была как лейденская банка, заряженная грозами. Со мною было неуютно и неблагополучно».
Толстой это чувствовал и этого неуюта и неблагополучия не любил. Преодолевать семейные кризисы, что-то строить, терпеть, отказываться от своего «я» — все это было не для него. Он искал вдохновения.
«В одном из последних писем ко мне Горький пишет: “Экий младенец эгоистический ваш Алеша! Всякую мягкую штуку хватает и тянет в рот, принимая за грудь матери”. Смешно и верно. Та же самая кутячья жажда насыщения толкнула его ко мне 22 года тому назад. Его разорение было очевидным. Встреча была нужна обоим. Она была грозой в пустыне для меня, хлебом насущным для него».
Если сравнить эти горькие строки с тем, что писал счастливый Алексей Толстой своей возлюбленной Наташе в декабре 1914 года, если посчитать, сколько сделал он для своей большой семьи (включая и мать Крандиевской и ее сына), если вспомнить, что не так давно, в январе 1932 года (то есть за несколько месяцев до знакомства с Тимошей), Толстой писал жене: «Моя любимая, родная, одна в мире. Тусинька, неужели ты не чувствуешь, что теперь я люблю тебя сильнее и глубже, чем раньше. Люблю больше, чем себя, как любят свою душу. Ты неувядаемая прелесть моей жизни. Все прекрасное в жизни я воспринимаю через тебя», — то выражение «кутячья жажда насыщения» покажется не самым справедливым. Но понять Крандиевскую можно. Ей было по-настоящему обидно за ту стремительность и небрежность, с какой муж расставался с ней после двадцати прожитых вместе лет, хождений по общим мукам, после Кати, Даши, синицы и козерога, после того, как он пользовался ею в жизни и в литературе, а затем она оказалась ненужной, как не нужна стала Брюсову Нина Петровская после «Огненного ангела». Наталья Крандиевская, обаятельная, красивая, талантливая женщина, прекрасная поэтесса, делила общую судьбу всех оставленных мужьями жен, и этой обиды она не простила Толстому и много лет спустя.