Наступил декабрь. Остатки штрафной роты вновь отвели в тыл. Расположили в лесочке, в палатках. По ночам было особенно холодно.
— Эх вы, сидельцы горемыки! — Проворчал штрафник из недавнего поколения. — В Сибири вы не жили, на не снегу не спали. Привыкли, что начальство о вас думает. Одни слова, мы — каторжа-аааане!
Перед сном постелил лапник, сверху расстелил плащ-палатку.
Скомандовал, — лягайте, хлопцы! Да потеснее друг к другу. Кусучих нету!
Сверху накрыл еще одной плащ-палаткой.
— Всё, теперь никаких простужений и даже без соплей. Будете спать, как у тёщи на перинах. Радуйтесь, что не в окопах спите.
Но тёплое бельё у старшины всё же затребовали. А как же иначе? Положено, значит отдай! Тот расстарался, повёз интендантам трофеи.
На армейском складе старшину встретили так, словно он приехал с с приказом от командующего армией.
В этот же день привёз теплое белье. Кальсоны и нательные рубашки тут же обменяли на самогон.
Каждому досталось по алюминиевой кружке. Полную жестяную канистру занесли в офицерский блиндаж.
Освобождали трёх легкораненых штрафников, как проливших кровь и искупивших вину.
Среди них, Паша Одессит.
Во время боя он уничтожил пулемётный расчёт. Ротный послал представление на орден Красной звезды.
Пашка присел на корточки собирая свое нехитрое барахлишко в вещмешок.
— Ну вот, кажись и всё. — Захлестнул петлю на горловине вещмешка, кинул свой тощий сидорок за спину.
Сказал:
— Прощевайте мужики. Вряд ли уже свидимся. Хотя…
Подошёл взводный, прощаясь, обнял, прижал к себе на секунду и отошел. Подтянулись остальные штрафники, им никто не мешал.
И тот, на котором уже не было вины, пошёл широким уверенным шагом честного человека. Ушёл, не оглядываясь на провожавших его с понурыми лицами штрафников. У оставшихся глаза как у брошенных детей.
На сердце — тоска. Совсем не такая, когда друзей хоронил. Черная, нехорошая.
Душу царапает мохнатый зверёк зависти. Усилием воли Лученков задавил в себе эту зверушку, свернул ей шею. Стал думать о том, что это ещё не всё, война не кончилась и Пашка идёт не к тёще на блины, а в обыкновенную стрелковую роту, где гибнут не меньше. Кажется зависть ушла…
Но радость не приходила: чужое, оно чужое и есть…
За неделю до нового, 1944 года, когда в морозном воздухе стояла тишина, и воздух был такой ароматный, пахнущий снегом, какой бывает только на Рождество, ночью пришло пополнение — озябшие парни с хмурыми лицами. Ушанки натянуты на самые брови, у всех опущены уши. Топтались у землянки старшины, получали обмундирование — валенки, тулупы, меховые рукавицы.
Задавали вопросы:
— Что за командировка?
— Тут все командировки одинаковые. Передок!
— А бабы здесь есть?
У старшины очень серьёзное лицо. Даже не похоже, что шутит.
— А как же! Есть одна. Машкой зовут. Да вон она бежит. Наверное вас увидела. Познакомиться хочет.
Вновь прибывшие переглядываются. В это время скрипя полозьями подъезжают сани. В них впряжена ротная мохноногая кобылка — Машка.
Вновь прибывшие штрафники переглядываются.
— А хлеба по скольку дают?
— По восемьсот!
— И приварок?