– Кто—кто. Охранники Энвера, кто же еще.
Это было потрясающее откровение.
– Тааак! – почувствовал прилив сил Пантелеймон. – Вот, значит, как. Слежку, значит, за мной устроили, чтобы не мешал вам ебаться.
– Пока мы ебались, кстати, еще в Барселоне, – уточнила Серафима, – кое—кто проебал сумасшедшие деньги. Так что давай не будем.
– Давай, – понурил голову Пантелеймон.
– И потом, – добавила Серафима, – ты перед Энвером должник.
Пантелеймон поднял на нее страдальческий взгляд.
– Я могу жить на улице, – сказал он. – Могу вообще вернуться в Молдавию.
– На какие шиши? – поинтересовалась Серафима. – Или займешь у нас на билет? Дуррак ты, – от души выругалась она. – Он тебе работу нашел, а ты…
– Ладно, я понял, – угасал Пантелеймон, поджимая плечи и заранее соглашаясь с каждым словом жены.
– Только вот для этого придется пожертвовать самым дорогим, – сказала Серафима.
– Пожертвовать? – не понял Берку и жена торжествующе кивнула.
– Угу, – сказала она. – Яйцами.
– Кк… как? Какими? – с трудом выдавил из себя Пантелеймон.
– Какими, какими, – проворчала Серафима. – Бычьими, придурок!
Раньше он тешил себя тем, что Серафима ему попросту не доверяет. Курей она резала сама, прижимала крылья ногами к земле, хватала куриную голову левой рукой, а ножом, зажатой в правой руке, делала быстрое движение. Вжик, и сама отпрыгивала в сторону, хотя скачущей тушки без головы, разумеется, и не думала пугаться. Боялся обезглавленных куриц Пантелеймон, даже больше чем кроликов, лишать которых жизни было, само собой, еще одной домашней привилегией супруги.
– Маленький ты мой, – просовывала она руку в клетку, почесывая самого жирного кролика за ушами, и когда ушастый застывал с широко раскрытыми глазами, вытягивала его из клетки и, не давая опомниться, била точно в затылок большим разводным ключом.
«Надо же, какая жестокосердечная», – думал о супруге Пантелеймон. Обычно после сцен казни домашних животных он на несколько часов уходил из дома, возвращался под вечер сильно выпившим и, не откладывая дел в долгий ящик, сбивал Серафиму с ног ударом наотмашь.
«Это тебе за несчастных тварей», – думал Пантелеймон, но на следующее утро, хрипя и корчась после вчерашнего, с удовольствием выпивал миску куриного бульона, приготовленного из свежеубиенной курицы.
– Не дает ничего по дому делать, – хвастался он женой перед односельчанами, – не баба, а золото.
Мужики завидовали и вместе с Пантелеймоном поднимали еще по сто – за него и его драгоценную половину. А когда Серафима улетела в Испанию, домашнее хозяйство быстро опустело. Пантелеймон распродал всю живность – семерых гусей, семнадцать кур и пять с лишним десятков кроликов.
«Не возьму грех на душу», думал он, содрогаясь от воспоминаний о танцующих обезглавленных куриных тушках и затихающих в руках Серафимы кроликах. В конце концов, не кормить же ему в одиночку весь этот ковчег?
На деньги, полученные от продажи животных, Пантелеймон жил еще месяца три, а там и первые денежные переводы подоспели. Серафима, его бабенка на вес золота, быстро нашла в Барселоне работу и, куда ей деваться, не забыла и про несчастного супруга. «Бедняжечка, как она там без меня», думал Пантелеймон, и слезы умиления наворачивались на глаза каждый раз, как в банковской кассе ему вручали заветные пару—тройку сотен евро.