И вот все сильнее ожесточались сердца рыцарей против Лихтенштейна, и многие не только думали, но и откровенно говорили: "Он посол и потому не может быть вызван на арену; но когда он вернется в Мальборг, то не дай ему бог умереть собственной смертью". И это были не пустые угрозы, потому что рыцарям, носившим пояс, нельзя было произносить на ветер ни единого слова, и если кто давал какое-нибудь обещание, то должен был или выполнить его, или погибнуть. Грозный Повала оказался при этом всех свирепее, потому что в Тачеве была у него любимая дочка, ровесница Данусе, и от того Данусины слезы совершенно растрогали его сердце.
И он в тот же день навестил Збышку, сидевшего в подземелье, велел ему не падать духом и рассказал о просьбах обеих княгинь и о слезах Дануси… Збышко, узнав, что девочка ради него бросилась к ногам короля, до слез был растроган этим поступком и, не зная, как ему выразить свою благодарность и любовь, сказал, вытирая глаза кулаком:
— Ах, пусть же благословит меня как можно скорее Господь Бог сразиться за нее в конном или пешем бою! Мало я обещал ей немцев: такой девушке надо было обещать их столько, сколько ей лет. Только бы Господь Бог избавил меня от этой напасти, а уж я ради нее не поскуплюсь…
И он поднял к небу полные благодарности глаза…
— Прежде обещай что-нибудь церкви, — отвечал пан из Тачева, — потому что если обет твой будет угоден Господу, ты наверняка тотчас же получишь свободу. А во-вторых, слушай: пошел к Лихтенштейну твой дядя, а потом пойду еще и я. Не стыдно тебе будет попросить у него прощения, потому что ты провинился, и будешь ты прощения просить не у какого-нибудь Лихтенштейна, а у посла. Готов ли ты к этому?
— Если такой рыцарь, как вы, говорит мне, что это достойно меня, то сделаю. Но если он захочет, чтобы я просил у него прощения так, как он хотел этого по дороге из Тынца, то пусть мне отрубят голову. Дядя останется и отплатит ему, когда кончится его посольская миссия…
— Посмотрим, что он скажет Мацьке, — сказал Повала.
Мацько, действительно, был вечером у немца, но тот принял его свысока; не приказал даже зажечь огня и разговаривал с ним в полумраке. Старый рыцарь вернулся от него мрачный, как ночь, и отправился к королю. Король принял его ласково, потому что уже совершенно успокоился, и когда Мацько преклонил колено, приказал ему сейчас же встать и спросил, что ему угодно.
— Милосердный государь, — сказал Мацько, — случилась вина, должна быть и кара, иначе не было бы на свете никакого закона. Но есть и моя вина в том, что я не только не усмирял врожденную запальчивость этого подростка, но даже хвалил ее: так я его воспитывал и таким с детских лет воспитывала его война. Моя вина, милостивый король, потому что я не раз ему говорил: сперва руби, а уж там увидишь, кого зарубил. И с этим правилом ему хорошо было на войне, но плохо оказалось при дворе. Но парень — золото, последний в роду, и жалко мне его — страсть как…
— Он опозорил меня, опозорил королевство, — сказал король. — Что же мне его за это, медом, что ли, мазать?