– Мы ведь как дети, – говорил Филиппов наутро после восхитительной пьянки, разглядывая в зеркале свое отражение и слегка хлопая себя по щекам. – Мы ничего дурного не имели в виду.
Отсутствие злого умысла в качестве мотива для выпивки эффективно работало еще пару лет. Филиппов наслаждался новыми аспектами своей жизни и при этом, в отличие от других пьяниц, не чувствовал себя ни пристыженным, ни виноватым. За это время он с любопытством открыл для себя мир сухих вин, казалось бы, навсегда отрезанный в нежном советском отрочестве венгерской кислятиной «Рислинг» и болгарским макабром «Медвежья кровь». Не подводили и крепкие напитки. Орухо, чача, текила, писко, разнообразные шнапсы и марокканская буха, возгоняемая из инжира, привлекали его ароматами, которых ему не хватало в русской водке, хотя при этом и сама водка всегда находила себе заслуженное и вполне почетное место в списке его жизненных ориентиров.
Стимулировало также и то, что по утрам он ощущал себя в ином пространстве. Похмелье нередко приносило с собой новый и вполне неожиданный взгляд на привычные вещи, и как-то так получалось, что сцена, никак не дававшаяся его актерам на вечерней репетиции, вдруг открывалась перед ним наутро яркой непредсказуемой гранью, и уже на следующей репетиции актеры удивленно пожимали плечами, показывали друг другу большой палец и временами даже аплодировали своему гениальному повелителю. Все это не могло не способствовать новым экспериментам. Единственным, к чему не прикасался Филиппов, оставались ликеры. Он мог плеснуть в бокал с белым вином каплю кассиса, но все остальное с презрением отвергалось.
Впрочем, и этот безоблачный период его романа с алкоголем быстро закончился. Вообще, все, что было связано со спиртным, в его жизни происходило быстро. Филиппов быстрее всех умел открывать бутылки, быстро и точно наливал, быстро пьянел и точно так же быстро трезвел, меняя градус. Это был его фирменный секрет. Он знал, что после двух-трех бокалов вина, которые обязательно застанут его врасплох, приличный глоток скотча или бурбона немедленно вернет его к прежней быстроте реакций. Однако вскоре и само похмелье стало настолько привычным, что утренние озарения оставили его, предпочитая, наверное, каких-то других, более возвышенных пьяниц. Никаких новых и странных мыслей по режиссуре к Филиппову с похмелья больше не приходило.
Это молчание вышних сфер обеспокоило его, и он всерьез начал подумывать о трезвой жизни, но тут на помощь подоспела удивительно свежая и в некотором смысле даже поэтическая доктрина алкоголизма. Она была чиста и прекрасна, как восставшее ото сна дитя, и Филиппов с готовностью пал к ее подножию, сложив развернутые уже знамена здравого смысла и социальной ответственности. Неожиданно для самого себя он вдруг сформулировал, что пьянство – это просто еще одна форма искренности. А кто, спрашивается, должен быть искренним прежде всего, если не художник?
– Ну, не знаю, не знаю, – пожала плечами Зинаида. – По-моему, художнику лучше быть прежде всего живым. А вы такими темпами угробите себя очень скоро.