В очереди задыхались, теряли сознание, обменивались остротами, непристойными замечаниями, ругали аристократов и федералистов, виновников всех бед. Когда мимо пробегала собака, шутники называли ее Пит-том. Порой раздавалась звонкая пощечина, отпущенная какому-нибудь нахалу одной из оскорбленных им гражданок, между тем как молоденькая служанка, прижатая соседом, томно вздыхала, потупив взор, полураскрыв рот. На каждое слово, на каждый жест, на каждое положение, способные привести веселых французов в игривое настроение, кучка юных озорников затягивала «Са irab», не обращая внимания на протесты старого якобинца, возмущенного тем, что опошляют грязными намеками припев, выражавший республиканскую веру в грядущую справедливость и всеобщее счастье.
С лестницей под мышкой подошел расклейщик афиш и налепил на стены против булочной объявление Коммуны о введении мясного пайка. Прохожие останавливались и читали еще не успевшую просохнуть бумагу. Торговка капустой, с плетенкой за плечами, заворчала сиплым, надтреснутым голосом:
— Ну, теперь поминай как звали наших бычков! Вот когда ветер загуляет у нас в кишках!
Вдруг из сточной канавы потянуло такой чудовищной вонью, что многих стошнило; одной женщине стало дурно, и ее без чувств сдали на руки двум национальным гвардейцам, которые оттащили ее в сторонку под кран. Люди затыкали себе нос; поднялся ропот; обменивались отрывистыми замечаниями, в которых сквозило беспокойство и страх. Допытывались, не закопана ли здесь дохлятина, не положили ли сюда злоумышленники отраву или — это казалось правдоподобнее всего — не разлагается ли забытое поблизости в одном из погребов тело какого-нибудь дворянина или священника, убитого в Сентябрьские дни.
— Разве их сваливали здесь?
— Их сваливали повсюду!
— Это, должно быть, один из тех, с которыми расправились в Шатле. Второго числа я видел триста трупов, сваленных в кучу на мосту Менял.
Парижане боялись мести аристократов, которые и после смерти отравляли их.
Эварист Гамлен стал в очередь: он решил избавить старуху мать от утомительного стояния в «хвосте». Вместе с ним пошел его сосед, гражданин Бротто, спокойный, улыбающийся, с Лукрецием в оттопыренном кармане коричневого сюртука.
Славный старик восхищался этой сценой: она представлялась ему сюжетом из простонародной жизни, достойным кисти современного Тенирса.
— Эти грузчики и кумушки, — сказал он, — занимательнее греков и римлян, так полюбившихся в настоящее время нашим художникам. Что касается меня, я всегда питал пристрастие к фламандскому жанру.
Из благоразумия и из чувства такта он не упомянул о том, что в свое время у него была целая галерея голландских картин, с которой по числу и подбору полотен могло сравниться только собрание господина де-Шуазеля.
— Прекрасна только древность, — возразил художник, — и то, что ею вдохновлено; тем не менее готов согласиться, что простонародные сюжеты Тенирса, Стена, Остаде гораздо выше ничего не стоящей мазни Ватто, Буше или Ван-Лоо: людские существа у них изображены уродливыми, но не опошлены, как у какого-нибудь Бодуэна или Фрагонара.