Банкир направился в комнату жены; перед тем как переступить порог, он заставил себя улыбнуться.
Баронесса лежала в ночной кофте, отделанной кружевами; услышав шаги, она повернула к мужу свое землистое лицо, обрамленное седыми волосами.
На ночном столике возле кровати стояла фотография Франсуа; он был изображен на ней в трехлетнем возрасте, одетым в платьице с фестонами.
В нагретой осенним солнцем комнате чувствовался больничный запах.
– У меня рак, да? – негромко спросила баронесса.
Ноэль остановился поодаль, сказав себе: «В сущности, никто не знает, заразна эта болезнь или нет». Он ответил с деланой улыбкой:
– Не понимаю, почему тебе упорно приходят в голову такие нелепые мысли? Поверь, Адель, Лартуа сказал мне то же самое, что и тебе. Возможно, это фиброма, а то и просто полип…
Она покачала головой.
– Я знаю, мне больше не подняться, – прошептала она. – Года через два я умру. Так обычно бывает при раке. Мне очень жаль вас всех, мои милые! Невесело два года ухаживать за больной.
Она произнесла эти слова безропотно и, казалось, спокойно. Но при этом испытующе смотрела на мужа. Он повернулся к окну и, отодвинув занавеску, сделал вид, будто смотрит в сад. От волнения у него щипало глаза. «Бедняжка Адель, – думал он, – в жизни у нее было так много тяжелого… Надо бы спросить у Лартуа, как он думает: заразно ли это?..» До него донесся голос жены:
– Как странно, Ноэль, ты так великолепно лжешь другим, а мне ты никогда не умел лгать…
Он обернулся: баронесса смотрела на него испуганным и кротким взглядом. Она протянула руку и поманила его. Он подошел к постели и нехотя сжал своей широкой рукой бледные пальцы жены.
Она притянула его к себе, словно желая поцеловать.
– Знаешь, ты мне часто делал больно, – зашептала она, – раньше… по ночам. Ты бывал… просто неистов… Быть может, поэтому у меня теперь и рак… Мне приятно думать, что причина именно в тебе… это меня немного утешает.
Ноэль, задерживая дыхание, подставил ее губам край бороды, тут же выпрямился и вышел из комнаты, вытирая руки носовым платком, смоченным одеколоном.
С этого дня управление домом перешло в руки Жаклины. Внешне она казалась совсем здоровой. Вдовство придало ей некоторую долю властности, которой раньше близкие в ней не замечали, она стала суше и энергичнее. Жаклина усердно воспитывала своих детей, часть времени посвящала молитве. Занималась она также и благотворительностью, причем делала это с доброй улыбкой, которая сама по себе уже являлась проявлением милосердия. Но окружающие – да и сама Жаклина – чувствовали, что в ней что-то умерло. Душа ее была теперь подобна засохшему дереву, лишенному живительных соков. Эта сухость исчезала лишь по вечерам, в час, когда она молилась за спасение души Франсуа.
Жаклина, продолжавшая часто видеться с отцом Будрэ, признавалась ему:
– Я изо всех сил старалась следовать вашим советам, думается, я живу как христианка, но мне никак не удается разделять радости и горести других. Вы действительно полагаете, что доброту, как и память, можно развить в себе?
– Если вы пока еще без радости творите добро, – отвечал доминиканец, – то, несомненно, все же чувствуете удовлетворение, сознавая, что исполняете свой долг.