Я поставил число и расписался. Потом спросил:
— Когда я узнаю ответ?
— Мы все это проверим. Когда надо будет, вас вызовут. Можете идти.
Но меня по этому поводу так и не вызвали.
Я знаю, что на воле, прочитав про эту беседу, скажут: «Черт возьми, да в лагере куда больше свободы, чем здесь! Да я бы и дома с оглядкой говорил то, что этот Марченко лепил там начальству! Ему там после этого говорят» Можете идти" — да здесь меня бы живо упекли за такие речи!"
Конечно, если бы я в зоне вздумал говорить такое кому попало, стукачи донесли бы об этом и мне добавили бы срок «за агитацию среди заключенных». Но офицер в своем кабинете обязан меня переубеждать, а если выходит наоборот, причем тут я? Не может же он пришить мне агитацию среди самого себя!
Все равно, конечно, могли бы состряпать дело и засадить во Владимир, — но если бы я один был такой, а то все такие, вся молодежь. Так что дальше карцера не упекут, а карцера в лагере и так не минуть.
Еще раз в карцере
В карцер я угодил чуть не перед самым освобождением, 30 сентября. 29-го мы работали днем с восьми до пяти, потом еще ночью пришлось идти разгружать цемент, а под утро гонят в третий раз. А у меня снова озноб и головокружение. Я не пошел, отказался. Антон Накашидзе (из грузинского ансамбля) тоже остался, он встать не мог от усталости.
Утром я поплелся в санчасть, записался, дождался очереди. Врачиха дала мне градусник, я его сунул под мышку, сижу и думаю: «Температуры у меня, кажется, нет, в тот раз тоже поднялась только через неделю. Но в больницу не положат: сам пришел, своими ногами. Что же делать?»
Врачиха взяла градусник:
— Почти нормальная. На что жалуетесь?
— Да все то же: головокружение, головная боль.
— Зачем же вы ко мне пришли, Марченко? Вы же знаете, что вам к ушнику надо! Возьмите таблетки от головной боли, а больше я ничем помочь не могу.
Взял я в окошке таблетки и пошел в барак. Ну просто еле ноги переставляю. Наши все уже вернулись с работы, спят, один только Антон не спит. Ему уже отрядный выписал пятнадцать суток карцера. Тут вскоре наш дневальный Давлианидзе приходит.
— Марченко, к отрядному!
Пошел.
— Почему ночью от работы отказался?
Я объяснил, и мне показалось, что Усов поверил:
— Ну ладно, идите.
В секции Антон спрашивает:
— Сколько — десять или пятнадцать?
— Да вроде бы ничего.
Антон даже не поверил:
— Да ну?! Не ожидал!
Я залез к себе на койку и попытался уснуть. Но только было задремал — кто-то толкает меня под бок, тянет за ногу. Открываю глаза — надзиратель:
— Собирайся!
— Куда?
— Не знаешь, куда отказчиков водят?
Ну и черт с ним, карцер, так карцер. Неизвестно еще, что хуже — карцер или лес разгружать. Стали мы с Антоном собираться, надеваем что потеплее, а надзиратель предупреждает:
— Зря обряжаетесь, все равно отберем.
Действительно, отберут. Давно в карцере не сидел, забыл. Взяли мы телогрейки, зубные щетки, мыло, полотенце — и готовы. Я и спрашивать не стал, сколько мне выписали. Уже когда пришли, объявили, что тоже пятнадцать суток.
Нас с Антоном развели по разным камерам. Моя оказалась крошечная, два на три, но сидел я в ней один. Всегда так норовят: либо в одиночку, либо уж в маленькую камеру набьют человек двадцать. Я обрадовался, хоть усну спокойно, да не тут-то было. Вместо коек деревянные полки, как в вагоне, обе подняты к стене и заперты на замок. Лежать можно только от отбоя до подъема. Хорошо еще, я один, хоть сесть можно. А когда двое, один сядет на чурбачок, приваренный к полу, а другой на ногах: сидячее место одно. Разве что на парашу садись.