Вдруг под окном захлопал мотор. Анфиса быстро привстала, посмотрела через мокрую, склонившуюся над газетой голову мужа.
— Подрезов. Глянь-ко, глянь-ко, — зашептала она, — да он к нам.
Подрезов ни разу не был у них дома с тех пор, как ее сняли с председателей.
— Дома хозяин? — еще в дверях загремел знакомый голос. — Ух ты! Прямо к самовару. Есть, есть у меня счастье! — Подрезов шумно снял свой знаменитый кожан и, не дожидаясь приглашения, подсел к столу — свежий, прокаленный солнцем, подстриженный, с белой полоской кожи на крутой загорелой шее.
— Ну что, Минина, — сказал он, искоса поглядывая на Анфису, ставившую перед ним стакан, — все еще дуешься? Но-но, не закатывай глаза. Кого хочешь обмануть? Так я тебе и поверил… А чего это ты такая тонкая? Сколько вдвоем живете? Январь, февраль… — Подрезов начал загибать пальцы. — Пора бы поправляться, а? — И захохотал.
Анфиса, привыкшая к подобным шуткам, довольно спокойно выдержала «мужской» взгляд Подрезова, но за мужа она испугалась, потому что всякое упоминание о ребенке у Ивана Дмитриевича непременно связывалось с его Родькой, с маленьким несчастным Родькой, которого немцы вместе с бабкой и односельчанами расстреляли за связь деревни с партизанами.
Подрезов, видимо поняв, что хватил через край (он знал эту историю с сыном Лукашина), надсадно закашлялся, потом сказал:
— А все-таки прошлым жить нельзя. Что же, у каждого сейчас в доме покойник — жизнь прикажешь остановить? — Он нервно пробарабанил пальцами по столу, глянул на улицу: — Что это? У вас кто умер?
По дороге с двойнятами ехал Михаил Пряслин. На телеге могильная пирамидка со звездочкой, выкрашенная красной краской. Краска еще не высохла и жарко горела на вечернем солнце.
— Да нет, слава богу, никто не умер, — ответила Анфиса. — Это, вишь, Михаил памятник Тимофею Лобанову хочет поставить. Перед сенокосом еще сделал, да все краски красной не было. А тут, видно, достал где. А может, и Егорша с району привез. Был у них как-то при мне разговор насчет краски.
Подрезов недовольно хмыкнул:
— Нашел время памятники ставить. Нельзя было подождать до осени?
— Пускай его, — сказала Анфиса. — У парня хоть душа успокоится.
— А чего она у него не спокойна?
— Да ведь как. Не дерево. Каково? Мужика в лес гонит, а тот уж при смерти…
— Ах, Минина, Минина! Опять ты за старые сказки. А до осени, говорю, подождать нельзя? В страду другой работы нету, как могилы устраивать? Подрезов круто повернул голову к Лукашину, и в глазах уже строгость хозяина: дескать, ты куда смотришь?
— У нас сегодня с полудня дождь, так что всю работу на лугу отбило, сказал Лукашин.
— Да и не только это, ежели правду говорить, — опять вмешалась в разговор Анфиса. — На сенокосе весело, когда корова есть. Это ты не хуже меня, Евдоким Поликарпович, знаешь. А когда коровы нету, и сенокос не в сенокос. Ох что творилось у тех же Пряслиных по-первости! Всех малых на пожню Михаил вывел. Целая бригада из одного дома. А потом корова пала — и вся бригада пряслинская пала.
— Да, — сказал Лукашин, — старались ребята. Я, пожалуй, такого и в жизни не видал. Приезжаю на Синельгу, к ставровской избе, а там — один зарод, другой, третий… Что за чертовщина? — думаю. Кто это залез в наши пожни? Потому что знаю: все люди у меня на Верхней Синельге да на Росохах. А потом вижу: Михаил со своей морошкой. Просто удивительно! Каждый с косой. А самих-то косарей из травы еле видно…