×
Traktatov.net » Братья и сестры. Две зимы и три лета » Читать онлайн
Страница 268 из 311 Настройки

Пробковые поплавки, еле заметные среди мусора и пены, лениво переползали с волны на волну.

Паренек, гревшийся у огня, в большой косматой ушанке из рыжей собачины Лукашин узнал зимнюю шапку Михаила, — бросил на костер две хворостины, лежавшие сбоку. Кверху полетели искры.

— Федька, — сказал сердито один из близнецов, — будет тебе сидеть-то. Собирай орехи.

Орехи, или земляные ягоды, черные, сладкие, величиной с горошину, к этой поре прорастали на кочках возле реки, и для ребят они были первым лакомством. Но эти ребята, понял Лукашин, думали не о себе — о больном брате.

Федька, однако, — это он сидел у огня, — не встал. Только переставил поближе к теплу босую ногу.

— Отослали бы вы его домой, — посоветовал Лукашин. — Замерзнет.

— Замерзнет он! Как бы не так. Лентяй он… Мы ведь попеременки. Он недавно в сапогах был.

Ребята заспорили, заругались.

3

В избе было темновато из-за картошки, рассыпанной по полу, — только посередине для прохода была оставлена узкая, в половицу, дорожка, обнесенная белыми полешками. Густо пахнет запаренной резкой. Подоконник единственного окошка, в котором выставлена зимняя рама, заставлен крынками и деревянными ящичками с рассадой капусты.

Тут к своей посевной готовятся, подумал Лукашин и спросил:

— Есть кто дома?

Из боковушки, за задосками, раздался глухой, отрывистый кашель.

Лукашин прошел туда и разом просветлел: Михаил сидел на койке, и не просто сидел, а строгал ножом тонкую рябинку.

— Давно бы так. А то лежишь, всех пугаешь. Чего это — не пойму мастеришь?

— А я, думаешь, понимаю? — Михаил неумело раздвинул отвыкшие от улыбки сухие, запекшиеся губы и вяло опустил рябинку к своим ногам, у которых лежало еще три таких же рябиновых черенка. — Нет, это у меня давно задумано: косовище к ребячьим коскам. Надо бы мне в этом году свою орду на пожню вывезти.

— Далеко заглядываешь, — сказал Лукашин. — А я вот не знаю, и весна-то будет ли.

— Будет. Куда девается. Спустим все семь потов, которые положено спускать за посевную.

— Ну, ну! Хорошо бы! — вдруг оживился Лукашин. Он подсел к Михаилу, достал банку с махоркой. Михаил, послюнявив палец, потянулся к газете. Болезнь крепко вымотала его. Глаза провалились, лицо густо заросло черным волосом. Но особенно поразили Лукашина руки — худые, бледные — бледные, под цвет проросшей картошки, и на этих руках, как после бани, отчетливо стали видны многочисленные порезы и порубы.

Много поработано этими руками, подумал Лукашин. По рукам, он, пожалуй, не моложе меня. А вслух сказал:

— А тебе можно?

— Можно. Раз не подох, значит, можно. Надо привыкать к жизни.

— Ты зря, между прочим, из-за Тимофея убиваешься, — заговорил Лукашин. Тимофей был обречен.

— А кто его обрек?

— Кто? Война.

Михаил скривил губы:

— Война… Эдак рассуждать — все можно на войну свалить.

— А что ж — мало война натворила?

— Тимофея не война в лес загнала. Люди… Меня плен этот проклятый с панталыку сбил. Думаю: вот как, отец у меня за родину погиб, а ты, гад, всю войну в немецком тылу шкуру спасал… А может, он и в плен-то не по своей воле попал? Может, его раненого взяли? Может так быть? — Михаил требовательно округлил лихорадочно блестевшие глаза.